Когда наши любимые персонажи, плохие или хорошие, оживают на экране или на сцене, мы кипим от возмущения, если выбранные актеры не отвечают нашим представлениям — это не наша Эмма Вудхаус, не наш Рочестер. Впрочем, иногда мы принимаем их, несмотря на полное несходство: Сюзанна Йорк, игравшая Софью Вестерн в фильме «Том Джонс» 1963 г., была высокой, почти мальчишеского вида блондинкой, в то время как у Филдинга Софья хрупкая брюнетка: «Сложена она была правильно и чрезвычайно изящно… Ее пышные черные волосы… доходили до пояса…»[33]. Но большинство зрителей принимают ее, так же как и миниатюрного, пучеглазого Петера Лорре, сыгравшего Раскольникова в экранизации «Преступления и наказания» (1935) Джозефа фон Штернберга, хотя страдающий протагонист описан в романе так: «…он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен». Лорре сумел передать глубинное смятение своего героя — и этого достаточно.
Чем ближе нам герой, тем сильнее мы искрим от встречи с ним. Отчасти потому, что романы открывают доступ к тайным мыслям, куда нет хода ни историкам, ни биографам, ни даже психоаналитикам. «Романы, — утверждает Дэвид Лодж, — могут послужить более или менее убедительной моделью, поясняющей, как и почему люди совершают определенные поступки». Его личный фаворит — Леопольд Блум, герой «Улисса», «в котором большинство из нас увидят общечеловеческие свойства, глупости, желания и страхи. Через поток сознания, направляемый его создателем, мы узнаем его гораздо ближе, чем, наверное, любого другого вымышленного героя до и после него».
Сложно найти лучшее описание этого феномена, чем следующий пассаж из романа Пруста «По направлению к Свану», где рассказчик задается вопросом, чем его так привлекают литературные произведения. Как возможно, чтобы персонаж романа был нам ближе, чем реальный человек?
«Какую бы глубокую симпатию мы ни испытывали к живому существу, мы воспринимаем его главным образом чувством, следовательно, оно остается для нас непрозрачным, оно представляет собой для нас мертвый груз, который наша впечатлительность не в силах поднять. Если с живым существом случается несчастье, то лишь крохотная частица нашего общего о нем представления приходит в волнение…»[34]
Романисты способны заменить эти «непроницаемые части» тем, что Пруст называет «невещественными частями». В результате их герои становятся нашими собственными, потому как «все это случается с нами самими, раз, пока мы лихорадочно переворачиваем страницы, от них зависит учащенность нашего дыхания и напряженность нашего взгляда». Каждое чувство десятикратно усиливается, и мы испытываем такие интенсивные переживания, которые никогда не коснулись бы нас в нашей повседневной жизни.