Будьте как дети (Шаров) - страница 130

Про ту единственную встречу Дуся слышала. Их познакомили шесть лет назад в Троице-Сергиевой лавре на похоронах митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского отца Симеона. И Никодим Амвросию тогда не понравился, показался жестким, надменным. «Конечно, – продолжал Амвросий, – в письмах, что ты писала в лагерь, твой духовник поминался часто, но одно дело – бумага, другое – живая речь. В общем, ты мне очень поможешь, если сейчас подробно, обстоятельно расскажешь всё, что думаешь об отце Никодиме. Особенно мне интересно, как он тебя исповедует, ну и вообще, что за человек. И пожалуйста, не удивляйся моей просьбе – и для меня, и для тебя это весьма важно».

Пока разговор шел нервно – оба успели друг от друга отвыкнуть, теперь не без труда снова приноравливались, притирались. Однако за пару минут, что Дуся подбирала слова, какими будет говорить о Никодиме, думала, что скажет, а о чем постарается умолчать, Амвросий сник. То ли он уже смирился, что однажды Дуся уйдет, и завел разговор для проформы, то ли просто устал. С четверть часа он сидел с закрытыми глазами, Дусе даже показалось, что уснул, а потом, всё так же прикрыв веки, вяло по второму кругу стал повторять, что ему надо понять, действительно ли она хочет остаться с Никодимом, не слишком ли он строг, и, будто забыв, о чем спрашивал, начал объяснять, что, чтобы стать старцем, надо знать жизнь такой, какая она есть. Ведь иначе ты сам, будто дитя, слаб, непрочен, вот и мастеришь себе из строгости подпорку.

Почти все старцы, прежде чем уйти в монастырь, говорил он, прожили большую, долгую жизнь в миру. Были солдатами, то есть убивали, влюблялись, женились, рожали детей, лишь затем затворились в келье. Оттого они понимали людей, могли им помочь. А что знает отец Никодим, когда он принял постриг восемнадцати лет от роду?

По-видимому, его доводы на Дусю мало подействовали, и Амвросий снова свернул на исповедь. Спросил, что за вопросы отец Никодим ей задает. Она: «Много о похоти, а вообще обо всём спрашивает, требует, чтобы я ничего не упускала, потому что, владыко, грех-то ведь везде: и в делах и в мыслях». Амвросий: «И ты ничего от него не скрываешь?» Она: «Да, владыко, на исповеди я отцу Никодиму любые свои грехи, а те, что связаны с похотью, особенно, рассказываю в малейших подробностях. Иначе, он говорит, мне не спастись. Потому что пока то, что сделала, словами перед Господом не скажешь, не ужаснешься себе, так и будешь грешить. И вправду, владыко, – Дуся теперь всё время старалась Амвросия расшевелить, – бывает, что не услежу, и во мне снова, будто при муже, вожделение возникает. Появится и уйдет, а на исповеди перед отцом Никодимом, когда рассказывать начинаю, грех мой разрастается и разрастается, и вот уже будто не я в церкви стою, а прямо исчадье ада. Поневоле затрепещешь». Амвросий: «А ты никогда не думала, почему его, монаха, подобные вещи так занимают?» Она: «Думала, конечно. Даже поначалу, как и вы, владыко, боялась, что он не от Бога, чтобы сыскать мой грех, спрашивает, а потому, что принял постриг, едва выйдя из отрочества, теперь похоть манит, искушает его самого. Страшилась, что могу ввести его в грех». Амвросий: «И всё же отвечала». Она: «Отвечала, хотя первое время тяжело, неприятно было, словно перед чужим человеком раздеваешься. А теперь по-другому и не могла бы, наверное. Так жизнь – и что делала, и что подумала – уходит, будто ее не было, как вода в песок. Не правда ли, владыко, в этом есть огромное неуважение к Господу, к мирозданию? А теперь, когда знаю, что отец Никодим с меня каждую мелочь спросит, ничего не забудет, я, как Плюшкин какой-нибудь, слежу, чтобы ничего не пропало. Подробнейший дневник веду, словно в гимназии, шпаргалки готовлю, и вот получается, что я не букашка жалкая, которую раздавят и не заметят: в моей жизни всё от Бога или, когда грех – то против Бога. А чтобы греха больше не было, чтобы я спаслась, отец Никодим ничего не пожалеет».