Шурка почувствовал, как холод снова расползается по телу.
«Мы, дурачки, радовались, что уехали из Ленинграда, — думал Шурка, глядя на коричневую стеклянную каплю в Бобкиной руке. — Что можно не вспоминать. Снять, отбросить, как шапку. И поэтому теперь он сам к нам идет».
Таню остановил запах.
Он пухлым, теплым рукавом тянулся из открытой в глиняном заборе калитки. Он ей напомнил: «Там будет длинная очередь». Туда всегда стояла очередь — тех, у кого «забрали»: мужа, брата, сына, сестру или дочь. В Ленинграде они стояли с тетей Верой, чтобы передать вещи маме. Стояли, когда искали, в какой детдом отправили Шурку и Бобку. Стояли, когда тетя Вера вызволяла их оттуда. Из того дома, который Шурка долго потом называл «домом Ворона», пока вообще не перестал о нем говорить. «На пустой бак я не выстою», — мрачно подумала Таня.
А запах был такой румяный, с черными подпалинами от каменных боков печки-ямы. Он мог бы ничего ей не говорить. Он все равно был как стена, сквозь которую невозможно пройти. Таня уперлась в нее носом. Дальше нос повел ее в калитку. Ноги при этом сами стали ступать на цыпочках, уши — ловить каждый шорох, а глаза — движение в маленьких окошках.
Лепешки были накрыты полотенцем. Запах теперь был повсюду, он застил глаза, уши, остался один только нос — но и он был полон запаха. Весь мир был им одним — сам круглый и плоский, как лепешка.
Желудок победно загремел оркестром, предвкушая. Таня только приподняла уголок полотенца, как — цап! — коричневые морщинистые пальцы сомкнулись на ее запястье. Звякнули браслеты. И старуха завопила на языке, которого Таня не знала. Милицию зовет. Таня злобно извернулась, попыталась лягнуть. Но чтобы бороться, пришлось бы бросить сумку. Этого Таня не могла. На крыльцо выскочила женщина моложе. И тоже закричала; наверное, тоже «милиция». Таня наклонила лицо и впилась зубами во врага. Старуха вскрикнула, но с неожиданной для ее возраста сноровкой поймала Таню за вторую руку. А молодая схватила за талию.
— Ты чего кусаешься? — неожиданно по-русски спросила она. — А?
Косы ее плясали в такт борьбе.
— Пустите, — шипела Таня.
Старуха потирала укушенную руку и что-то говорила молодой и сильной гадине. Сама тоже пестрая — полоски белые, черные, красные, как ядовитая змея. «Гадины, гадины», — мысленно проклинала Таня. Тот, кто голоден, никогда не поймет того, у кого есть хлеб.
— Ну! Ну! — встряхнула ее молодая и сильная гадина. А гадина старая все лопотала что-то, кивая, показывая пальцем — на сумку, на ботинки-развалюхи, на мятое Танино платье.