С этой поры осталась привычка писать карандашом в общей тетради. И мучиться приходится, пожалуй, не меньше, чем тогда. И радоваться, несмотря на мучения. В этом и есть то непростое счастье, о котором писал Паустовский.
…Из зала я поднялся в комнату, где готовили смены почетного караула. Было много людей, но из знакомых я увидел только Агнию Львовну Барто. Мы молча кивнули друг другу. Желающих встать в караул было много, и я долго не решался подойти к распорядителю. Потом подошел. Спросили, кто и откуда. Я назвал себя, сказал, что из Свердловской писательской организации. Мне дали широкую черно-красную повязку.
В карауле я стоял в ногах у Паустовского и видел его легкие коричневые полуботинки. Новые, с нетронутой кожей на подошвах. Видимо, специально купили для похорон. Почему-то не оставляла мысль об этих полуботинках. О том, что Паустовский никуда и никогда в них не пойдет. Эти подошвы не оставят следа ни на траве, ни на асфальте, ни на прибрежном песке, ни на камнях в Херсонесе…
Говорят, Паустовский мечтал поселиться в Херсонесе, на краю Севастополя, рядом с развалинами древних башен, рядом с сигнальным колоколом над высоким обрывом — в этом старинном колоколе отдается эхо штормов.
Среди камней, поросших травой с мелкими желтыми цветами. Теплым запахом этой травы пропитаны старые переулки, прибрежные камни и бастионы…
У края сцены стоял рояль. Седая пианистка в черном бархатном платье негромко играла «Смерть Озе» Грига.
О Григе я тоже узнал в детстве от Паустовского. Он много писал о «снежной» музыке Грига в разных книгах. В том числе и в повести «Далекие годы».
Мне вспомнилась опять эта повесть. Начинается она главой «Смерть отца». Я не мог не думать о своем отце, две смерти — уже наступившая и та, которая неизбежно придет, — давали ощущение одной большой утраты. И безнадежности.
Но сквозь безнадежность пробивалась тревога. За ребят, за отряд. Будто где-то далеко трубил в помятый горн дежурный горнист Валерка. Трубил неумело, отрывисто и сердито. Это звучал сигнал опасности. Но безнадежности в нем не было. Это была тревога жизни…
Когда караул сменили, я опять прошел в зал. Начиналась гражданская панихида. Сердитый, взлохмаченный Виктор Шкловский вскинул голову и резко сказал:
— Не надо плакать! Река закончила свой путь. Она слилась с морем…
Конечно, он говорил о море вечной жизни, литературы, борьбы за истину и радость. Но мне тут же вспомнилась опять синяя искрящаяся ширь и всплески прибоя у скал Херсонеса…
«Черное море»… Повесть о Севастополе, о революции, 0^ Шмидте. Сколько бы ни говорили о любви Паустовского к средней России, к рязанским проселкам и омутам близ Оки, Черное море он любил не меньше. Любил преданно и постоянно. Это же видно на каждой его странице, написанной про моряков, про Севастополь, про любой клочок древних крымских берегов.