Наши последние отступавшие части прошли их позиции ещё ночью, а теперь над окопавшимся полком повисла пугающая, тревожная тишина, разрываемая лишь изредка дальними залпами крупнокалиберной артиллерии где-то далеко в стороне. Бойцов терзал и мороз, и панический страх перед неуязвимыми немецкими танками, а жечь костры и демаскировать позиции комполка запретил. Все были голодные, но про кормёжку уже никто и не говорил. Какая еда, к чёрту. Полк боевой, обстрелянный — все понимали, что бой будет последний, решающий. Немец мимо не пройдёт — на Москву прямая дорога тут. Пригибаясь, к окопчику подбежал незнакомый боец: «Братцы! Поп-то у вас тут, нет?».
— Я поп-то, как ты говоришь, сынок. — улыбнувшись, отёр лицо пригоршней снега отец Георгий. — Потребен что-ли?
— Очень потребен, отец. Давай за мной, комиссар кличет.
— Ну пошли, с Божьей милостью. — Вылезая из окопчика, батюшка перекрестил своих, и добавил: — Храни Вас Господи православные, и тебя, Рушан, тоже. Бог один всем и всё лишь волею его, и ни волосок не упадёт с головы Вашей, пока Бог с вами. Случись со мной что, поминайте у Бога молитвами. А ты, Пашка, к Богу иди. Это я тебе говорю!
Пригибаясь, за бойцом, отец Георгий, подобрав одной рукой полу рясы, а другой держась за ремень трёхлинейки, споро побежал в сторону комиссарского окопа. В памяти Пашки — отца Паисия — он таким и остался, батюшка Георгий, его проводник и наставник, воин Божий.
Немцы влупили по их позициям из миномётов где-то через час и не отпускали на этот раз долго. Пашка забился на дно окопчика и не поднимал головы, пока шёл обстрел, а уже потом прилетели «лаптёжники». Вывалили свой страшный груз на позиции и ушли на запад.
— Вставай, Паш, чё забился как крот в нору? — нагнулся над парнем Максим. — Молись Богу, начинай — щас попрут. У них это быстро, без передышки. Слыш чё говорю?!
От наших окопов доносились крики, стоны, мат. Кто-то с той стороны дороги выскочил и рванул к лесу, без оружия. Хлопнул выстрел, человек упал… А с немецкой стороны, из-за поворота, уже слышалось зловещее порыкивание моторов и характерный лязг гусениц. Пашка, окоченевший от холода и страха, выглядывал из-за своего бруствера и молился Господу. Когда показался первый немецкий бронетранспортёр, гавкнула наша «зиска», открывая бой, пристрелянная как раз на поворот этот и «гансовский» броник задымил, а сзади посыпались маленькие, словно мультяшные фрицы, отползая от машины в сторону, в снег. Откуда-то из леса, из нескольких точек, по позициям полка начали бить немецкие пулемёты. Потом попёрли танки. Маленькие, как казалось сначала, они на высокой скорости рассредотачивались во фронт и пёрли на наши позиции. Гавкнули наши «зиски», три немецких танка задымились и встали, и практически сразу артиллерийские позиции были накрыты плотным миномётным огнём. А потом немцы ворвались на наши позиции, подтянулась пехота. Тридцатьчетвёрка подбила ещё пару танков и бронемашину, потом и её подожгли из нашей же, русской тридцатьчетвёрки. Немцы любили наши танки, и не сомневаясь, использовали их. Эта же тридцатьчетвёрка вместе с маленьким, серым немецким танком, поливая из курсового пулемёта, развернулась и пошла утюжить наши окопы. Кто-то кинул на неё сзади «молотова». Облитый пламенем, танк быстро приближался к Пашкиному окопчику. Пашка, бедный Пашка, свернулся калачиком на дне своего окопа, обняв свою винтовку, и тихо плакал, молясь Богу о спасении. Его слёзы капали на землю и на винтовку. К этому времени Пашка остался один живой, и Максим, и Рушан лежали тут же, рядом с ним, убитые, в крови, а он даже не заметил, как их убили. Он молился и плакал, потому что до жжения в сердце ему было жалко убитых товарищей, очень страшно, не хватало отца Георгия, страшно, что страна проиграет эту ужасную войну, и меньше всего он верил, что сейчас его, Пашкина, жизнь закончится, а он так и не придёт к Богу. Надежда Пашки была только на чудо, и он плакал и молился.