– Друзья, это – убийство. Этот человек спал рядом с нами и честно делил все тяготы. Когда мы разделили еду по весу, каждый из нас нес на спине жизнь своих товарищей. И этот человек также нес наши жизни. Это был знак доверия, великого, священного доверия. Он его не оправдал. Сегодня, когда он начал отставать, мы думали, что он устал. Мы ошибались. Глядите! Он съел то, что было общим, на чем держалась наша жизнь. Если это не убийство, то что же? А за убийство положено наказание. Одно-единственное. Прав ли я, друзья?
– Да! – воскликнул Билл Хайнс; Бертрам Корнелл промолчал. Такого поворота дела он не ожидал.
Ян Йенсен занес свой длинный нож для удара, но Корнелл схватил его за запястье.
– Дайте мне сказать! – потребовал он.
Торнтон с трудом поднялся на ноги и сказал:
– За что я должен умирать? Это несправедливо. Я не ел окорок. И потерять его не мог. Как это объяснить, не знаю. Но я клянусь всем святым, именем Господа, что я не прикасался к окороку и не пробовал его!
– Если у тебя хватило подлости съесть его, хватит и на то, чтобы солгать сейчас, – настаивал Йенсен, нетерпеливо трогая пальцем лезвие ножа.
– Оставь его в покое, говорю тебе, – угрожающе процедил Корнелл. – Мы не видели, как он ел. Мы ничего об этом не знаем. И учти, я не останусь в стороне, если ты затеешь убийство. Ведь есть шанс, что он невиновен. Такой шанс – не пустяк. Не смей карать человека, если не уверен!
Разозленный датчанин засунул клинок в ножны, но час спустя, когда Торнтон что-то хотел сказать ему, повернулся спиной. Билл Хайнс тоже отказался поддерживать разговор с несчастным, а Корнелл, устыдившись той вспышки добра, которая с ним случилась (впервые за многие годы), подчеркнуто избегал его.
На следующее утро Билл Хайнс собрал всю провизию, какая осталась, и заново разделил ее на четыре части. Из доли Торнтона он вычел часть, соответствующую бекону, и разложил по трем другим кучкам. Все это он проделал молча, его действия были достаточно красноречивы сами по себе.
– И пусть он сам несет свою жратву, – проворчал Йенсен. – Если захочет сожрать все сразу, пусть жрет, на здоровье!
Что перетерпел Джон Торнтон в последующие дни, знает лишь сам Джон Торнтон. Мало того, что товарищи отворачивались от него с омерзением на лицах, над ним тяготело обвинение в самом черном и презренном из преступлений – в предательстве. Кроме того, имея меньше еды, чем остальные, он вынужден был не отставать, чтобы не погибнуть. Когда он доел все до последней щепотки, у других еще оставался запас на два дня. Тогда он срезал кожаный верх со своих мокасин, сварил кожу и съел. Днем он жевал кору, срезанную с ветвей ивы, рот его распух и воспалился, боль доводила его до безумия. Так он и тащился вперед, шатаясь, падая, ползя на четвереньках, почти все время в бреду.