Нечего бояться (Барнс) - страница 95

Кёстлер заканчивает свои «Диалоги со смертью» сценой настолько кинематографичной, изящной и неправдоподобной, что выдумать ее при всем желании было бы невозможно. Его выпустили из тюрьмы в обмен на жену франкистского аса-истребителя, которому и поручили доставить его к месту встречи. Когда их самолет зависает над бескрайним белым плато, пилот-чернорубашечник убирает руку со штурвала и заводит со своим политическим противником крикливый разговор о жизни и смерти, левых и правых, храбрости и трусости. В какой-то момент писатель орет летчику: «До того как родиться, мы все были мертвы». Пилот соглашается и спрашивает: «Почему же тогда человек боится смерти?» – «Смерти я никогда не боялся, – отвечает Кёстлер, – только умирания». – «А у меня ровно наоборот!» – кричит в ответ чернорубашечник.

Только кричали они, вероятно, по-испански. Страх смерти или страх умирания, что вы предпочтете? С кем вы – с коммунистом или с фашистом, писателем или летчиком? Почти все боятся одного до полного вытеснения другого; как будто в голове просто недостаточно места. Если боитесь смерти, значит не боитесь умирать; если боитесь умирать – не боитесь смерти. Но логического объяснения, почему одно исключает другое, не существует; почему разум, предприняв направленное усилие, не способен расшириться, чтобы вместить и то и другое. Как человек, который не прочь был бы поумирать, если б в итоге не пришлось скончаться по-настоящему, я, конечно, могу начать с размышлений о том, что именно в умирании так меня страшит. Я боюсь оказаться в положении своего отца, когда он, сидя на стуле возле больничной койки, с абсолютно несвойственным ему раздражением распекал меня: «Ты сказал, что приедешь вчера», – пока по моему смущенному виду не сообразил, что это он все перепутал. Я боюсь быть как мама, которая воображала, что по-прежнему играет в теннис. Боюсь быть как друг, который, желая умереть поскорее, несколько раз подряд сообщал по секрету, что ему удалось добыть достаточно таблеток, дабы покончить с жизнью, и что он уже проглотил их, но теперь жутко переживает, что из-за него у медсестры будут неприятности. Боюсь быть как знакомый литератор, отличавшийся врожденной галантностью, который, по наступлении маразма, принялся потчевать свою жену самыми жесткими сексуальными фантазиями, как будто именно этим всю жизнь и хотел с ней заняться. Боюсь быть как восьмидесятилетний Сомерсет Моэм, который скидывал штаны и гадил на ковер за диваном (даже если в этот момент я вспоминал бы счастливое детство). Боюсь быть как мой пожилой друг, человек весьма рафинированный и брезгливый, в чьих глазах отразился животный ужас, когда сестра в доме престарелых в присутствии гостей объявила, что ему пора поменять подгузник. Боюсь того нервного смешка, что вырывается, когда ты недопонял аллюзию или не можешь вспомнить, о чем тебе рассказывают, или не узнаешь знакомое лицо, а потом перестаешь доверять многому из того, что, как казалось, знаешь наверняка, и в итоге не доверяешь уже ничему. Боюсь катетеров и автоматических кресел, недержания и деградации. Меня страшит доля Шабрие/Равеля, когда не знаешь, кто ты есть и что ты сделал. Возможно, Стравинский в самом преклонном возрасте это и имел в виду, когда, сидя в своей комнате, звал жену или других домочадцев. На вопрос: «Чего ты хочешь?» – он отвечал: «Убедиться в собственном существовании». Для этого можно было просто пожать руку, или поцеловать, или поставить любимую пластинку.