Старинная гравюра (Мехов) - страница 17

— Му-у-дро, эчеленца, весьма мудро, — на всю притихшую залу невинно отзывается на это Живокини. — Векселю лежать долго, присолить, пожалуй, нелишне…

Застывает, немеет застолье, — эдакая дерзость, что теперь будет! Но лишь на мгновение! Глаза у Державина делаются узкими, азиатскими, и он прыскает от смеха. Семен Гаврилович, подумав секунду, стоит или не стоит гневаться, шлепает камердинера по животу и тоже смеется. И вот уже хохочет, заливается все застолье. А Гаврила Романович хватает насмешника за камзол, толкает на кресло рядом и уже не отпускает от себя никуда, — вексель отсылается в контору с гайдуком…

Тем временем на хорах берутся за работу музыканты и игривый контрданс словно выметает из-за стола молодых гостей. Ах, мундиры темно-голубого сукна при малиновых обшлагах и малиновых же с золотом аксельбантах! Ах, рукастые братцы-гренадеры! Если откровенно, то не все вы так уж умелы и ловки на навощенном паркете. Держал на себе паркет и более искусных в пируэте кавалеров. Да не обращайте внимания — танцуйте! Вашим партнершам это неумение по сердцу. Кто они, ваши дамы? Родственницы Семена Гавриловича, которых сползлось к богатому, доброму, неженатому дядюшке — не счесть. Жены его служащих — из тех, что посимпатичнее, посвежее. Соседские помещичьи дочки из домов, где на свои приемы не слишком разгоняются. С вами им милее и проще, чем с уверенными петербургскими искусниками. С теми же они и слово, бывает, стесняются сказать. А с вами, видите, как блестят их глаза! Слышите, как стучат их сердца! Неужели не слышите? Так это просто потому, что у вашей барышни, поручик, уже сердце не стучит — обмерло. От вашего же шумного дыхания. От сладкой надежды, что разогрето оно не только вином и музыкой.

Хорошенькие невесты с мечтой о встрече-чуде, — обмирайте! Чиновные молодицы с мотыльковым желанием и одновременной боязнью подпалить свои крылышки на манящем огне, — флиртуйте! Однако если бы лишь ваши шаловливые личики светили мне сейчас…

Вот эта словно в нежно-сиреневом лепестковом дыме цирцея[9] с высокой, перехваченной алмазным обручем прической, с крупными алмазными же серьгами, с янтарным ожерельем на гордой, словно из мрамора высеченной шее, — почему ее не видно было раньше, за столом?

Не заметил? Такую не заметить невозможно. Вон как на нее оглядываются — мужчины не тая восхищения, женщины с ядовитой злобой. Вон какой растерянный, глуповато-счастливый вид у танцующего с ней угреватого штабс-капитана. И пот струится по лбу. И повылазили из-под не слишком опрятного парика собственные белесые волосы. И спрашивает — вслушаемся в натужные, чувствуется, что из пересохшего горла, слова, — спрашивает он о том же: откуда она такая появилась, почему запоздала, где пряталась раньше? Подбрасывает слово-другое французское, пытается блеснуть комплиментом. Да где ему, сиволапому, из самарской иль пензенской глуши, наследнику какой-то полсотни душ перед эдакой принцессой! Смущается, краснеет, теряется. От непонятного ее молчания — то ли кокетливого, то ли издевательского — в ответ на расспросы. От равнодушно-холодного, хоть и вежливого «мерси, мсье, ву зет треземабль»