Сын вора (Рохас) - страница 21

— Вон идет Аурелио.

Я хотел было окликнуть его: «Послушайте! Я здесь!» — но удержался. Я подумал, что еще накануне я бы крикнул, но теперь я уже не был вчерашним юнцом, я разом повзрослел. Правда, весь мой жизненный опыт составляла ночь в комиссариате и день, вернее — несколько часов, в камере, среди чужих, незнакомых людей, но и этого было вполне достаточно. Сейчас меня трудно будет чем-нибудь удивить, а случись что со мной или с моими близкими, я сумею разобраться, кто прав, кто виноват. Не скажу, чтобы во мне шевельнулось чувство неприязни к человеку, которого мне только что показали; я полагал, что так же, как мой отец, как все другие люди, он не был волен в своих поступках, не мог выбирать свою судьбу. Только судьбы у нас разные, наши пути иногда по необходимости скрещивались, но как бы они ни скрещивались, мы оставались теми же, чем были: он — полицейским, а я — сыном вора. Аурелио был человек как человек, и на мать он не кричал, а что он нас арестовал, так это его служба. Только с него начался — тут уж ничего не изменишь — мой длинный путь по тюрьмам.

Я повернулся, чтобы взглянуть на парня, показавшего мне Аурелио, и вдруг застыл, услышав за спиной знакомые шаги, которые с утра до вечера привычно наполняли наш дом. Отец, всегда занятый делом, то задумчиво, то весело и уверенно, никого и ничего не боясь, шагал из комнаты в комнату. Но едва лишь спускались сумерки, его шаги настороженно, словно робея, затухали, тускнели и наконец совсем растворялись в темноте, — казалось, ночь, вытесняя день, заодно теснит и поглощает его уверенность, его спокойствие… Я опять повернулся к двери и прильнул к решетке, чтобы лучше разглядеть отца и чтобы он меня увидел. В конце коридора я заметил его седую голову; отец не изменился: такой же высокий, подтянутый, седые усы, тяжелый подбородок и под лохматыми бровями настороженные, добрые глаза. Он шел, сосредоточенно глядя под ноги; потом ступил в залитый солнцем патио и поднял голову: прямо перед ним, за решетчатой дверью камеры, стоял его двенадцатилетний сын. Отец споткнулся, и шаги его растерянно заметались; он на мгновение замер, но тут же, спохватившись, шагнул вправо, потом влево. Только по этой растерянности я понял, что он меня увидел.

— Сюда, — тронул его за плечо тюремщик.

Отец и сам прекрасно знал, куда ему идти.

На шее у него был повязан шелковый платок, и костюм был, как всегда, чистый, отутюженный, хотя ночь у него, надо думать, тоже выдалась нелегкая. Отец скрылся за углом, а я оторвался от решетки и опять сел на ступеньку. Все обитатели камеры, молчаливые свидетели этой сцены, неподвижно стояли по углам и напряженно ждали, что я стану делать. Но на моем лице не дрогнул ни один мускул — хватит, наплакался, больше плакать не стану. Так они ничего и не заметили, а со мной творилось что-то непонятное: во мне смешались боль, и радость, и удивление, и нежность, и гордость; и горячий комок подкатил к горлу, но я сдержался. Отец знал, что я здесь, а это самое главное. Заключенные, которые до того стояли как вкопанные, задвигались, разбрелись по камере и загудели каждый о своем; и даже тот парень, который первым подошел ко мне и, судя по всему, думал поразвлечься, — стать зрителем, а если повезет, и действующим лицом занятного представления, — потерял ко мне всякий интерес и побрел было в угол, но шаги в коридоре заставили его насторожиться. Кто-то торопливо и мелко шаркал по каменным плитам, едва заметно припадая на одну ногу, так что лишь тонкое ухо могло уловить неровную поступь, — пройдет еще несколько лет, и уже не потребуется особой чуткости, чтобы услышать эту хромоту. Шаги остановились у меня за спиной, и чья-то рука легла на плечо. Парень замер на полушаге, а я встал и снова повернулся к двери. За решеткой стоял сухонький, морщинистый старикашка, упрятанный в серо-зеленую жандармскую форму; седые метелки бровей, под стать усам, нависали над голубыми смеющимися глазками, которые смотрели на меня как бы издалека из-под красного околыша фуражки.