Последняя свобода (Булгакова) - страница 17

— Брось! Я ваш мирок нутром чую — писательский этот самый, богоизбранный. Тебя уже довели до импотенции?

— Слушай, полегче!

— Творческой, братец!

Я изумился про себя: ведь правда, за два года ни с кем… все они будто противны мне. Неужто в такой аскетической форме выражается моя любовь к жене? Василий словно подслушал и выпалил:

— Назло завистникам издавай двухтомник и женись.

— На ком?

— Господи, вот проблема-то!

Вера брата в нашу фамилию меня всегда подстегивает. А он развалился рядом на тахте и заявил:

— Вино перешибет — для твоего обоняния. Обыкновенного. Вот если б я принюхался, возможно, уловил бы. Какое вино?

— «Каберне».

— А, то самое. Почему ты говоришь про кровь?

— В письмах есть намеки. И нож пропал, охотничий.

— Да ты представляешь, сколько должно было пролиться кровищи? Впрочем…

— Не представляю.

— Зарезать человека…

— Да ладно, Вась.

— Что ладно?.. Может, она и доигралась.

— Что значит «доигралась»?

— Значит — догулялась.

Я поморщился: воистину — муж узнает последним. И вот интересно: даже брату я не мог рассказать об ученичке.

— Что ты о ней знаешь?

— Конкретно ничего. Но этого самого секса в ней было… пропасть. Сам небось помнишь.

И рад бы забыть — разве дадут? Вдруг вспомнилось жаркое лето шестьдесят седьмого, «шепот, робкое дыханье», и даже соловей пел на Тверском. Четверть века прошла — какие мы старые. Серьезно, я себя ощущал стариком.

— Все сложнее, Вась. Она была у Прахова перед смертью. Или в момент смерти.

— Она тебе говорила?

— В том-то и дело, что нет. А Коле соврала, будто вызвала к старику бабу Машу.

— Слушай, Леон, ему делали вскрытие?

— Делали. Инфаркт миокарда.

— А, сердцем страдал.

— Ничем он не страдал… физически. Душевно — может быть.

— Сумасшедший?

— Здоровее нас с тобой.

— Успокойся. Его же не зарезали. Хотя по законам жанра стоило бы.

Вспомнилось лицо покойного, к которому никто не подошел проститься, — и гроб поплыл на сожжение в огромных белых и бордовых цветах… Я сказал рассеянно:

— Так и не расплатился с тобой за цветы.

— Какие цветы?

— Прахову.

— И не расплатишься, — Василий засмеялся заразительно. — Разве что прогремишь по «всея Руси»… — и пропел красивым верным баритоном: «Ты ж гори, догорай, моя лучина, догорю с тобой и я…»

Словно сигнал прозвучал — и прояснил слегка тогдашний темный вечер. В сумеречном Дубовом зале я, уносясь ввысь, толковал с Милашкиным о судьбах цивилизации; растроганные члены вновь и вновь подхватывали печальную песнь, но без направляющего баритона (мы с братом сидели за соседними столиками спиной к спине) «Лучинушка» затухала. «Без вашего брата не то», — заметил Милашкин. — «А где он?» — поинтересовался я, повернувшись: густо-кудрявый затылок, а Вася изрядно лыс, в отличие от меня, кстати. — «Где он?» — и тут же забыл и вопрос и ответ. Забыл до сегодняшнего дня, до этой минуты.