— Брось! Я ваш мирок нутром чую — писательский этот самый, богоизбранный. Тебя уже довели до импотенции?
— Слушай, полегче!
— Творческой, братец!
Я изумился про себя: ведь правда, за два года ни с кем… все они будто противны мне. Неужто в такой аскетической форме выражается моя любовь к жене? Василий словно подслушал и выпалил:
— Назло завистникам издавай двухтомник и женись.
— На ком?
— Господи, вот проблема-то!
Вера брата в нашу фамилию меня всегда подстегивает. А он развалился рядом на тахте и заявил:
— Вино перешибет — для твоего обоняния. Обыкновенного. Вот если б я принюхался, возможно, уловил бы. Какое вино?
— «Каберне».
— А, то самое. Почему ты говоришь про кровь?
— В письмах есть намеки. И нож пропал, охотничий.
— Да ты представляешь, сколько должно было пролиться кровищи? Впрочем…
— Не представляю.
— Зарезать человека…
— Да ладно, Вась.
— Что ладно?.. Может, она и доигралась.
— Что значит «доигралась»?
— Значит — догулялась.
Я поморщился: воистину — муж узнает последним. И вот интересно: даже брату я не мог рассказать об ученичке.
— Что ты о ней знаешь?
— Конкретно ничего. Но этого самого секса в ней было… пропасть. Сам небось помнишь.
И рад бы забыть — разве дадут? Вдруг вспомнилось жаркое лето шестьдесят седьмого, «шепот, робкое дыханье», и даже соловей пел на Тверском. Четверть века прошла — какие мы старые. Серьезно, я себя ощущал стариком.
— Все сложнее, Вась. Она была у Прахова перед смертью. Или в момент смерти.
— Она тебе говорила?
— В том-то и дело, что нет. А Коле соврала, будто вызвала к старику бабу Машу.
— Слушай, Леон, ему делали вскрытие?
— Делали. Инфаркт миокарда.
— А, сердцем страдал.
— Ничем он не страдал… физически. Душевно — может быть.
— Сумасшедший?
— Здоровее нас с тобой.
— Успокойся. Его же не зарезали. Хотя по законам жанра стоило бы.
Вспомнилось лицо покойного, к которому никто не подошел проститься, — и гроб поплыл на сожжение в огромных белых и бордовых цветах… Я сказал рассеянно:
— Так и не расплатился с тобой за цветы.
— Какие цветы?
— Прахову.
— И не расплатишься, — Василий засмеялся заразительно. — Разве что прогремишь по «всея Руси»… — и пропел красивым верным баритоном: «Ты ж гори, догорай, моя лучина, догорю с тобой и я…»
Словно сигнал прозвучал — и прояснил слегка тогдашний темный вечер. В сумеречном Дубовом зале я, уносясь ввысь, толковал с Милашкиным о судьбах цивилизации; растроганные члены вновь и вновь подхватывали печальную песнь, но без направляющего баритона (мы с братом сидели за соседними столиками спиной к спине) «Лучинушка» затухала. «Без вашего брата не то», — заметил Милашкин. — «А где он?» — поинтересовался я, повернувшись: густо-кудрявый затылок, а Вася изрядно лыс, в отличие от меня, кстати. — «Где он?» — и тут же забыл и вопрос и ответ. Забыл до сегодняшнего дня, до этой минуты.