– Не нужно так нервничать, – говорит Галка, принимая чашку из моих трясущихся рук.
– Ты собралась уходить, – объясняю. – А у меня такое чувство, что я не имею права спрашивать, куда и зачем. И когда вернешься. И вернешься ли хоть когда-нибудь. Жду, пока ты сама скажешь. А ты не говоришь. Зато одеваешься. И причесалась уже. Конечно я нервничаю. А как ты думала?
А она все равно молчит. Глядит в окно. Размышляет о чем-то. Ей, наверное, тоже непросто. Потому что, с одной стороны, вдруг нашелся старый добрый я. А с другой – муж, трое детей, кошачий приют и аквариум. И надо как-то это разруливать, потому что делить ее с мужем, детьми, кошками и цихлидами я не захочу, она меня знает, не знает только, что сейчас я согласен на все, то есть, вообще на все, на любых условиях, лишь бы видеть ее хоть иногда.
– Слушай, – говорю, – я все помню. Все стало плохо из-за меня. Я все делал неправильно, тебе назло, и себе тоже. Изменить ничего нельзя, что было, то было. Скажи, сейчас я могу что-нибудь сделать? В смысле, что-то такое, чтобы ты осталась. Или уже ничего?
– Можешь, – отвечает. И улыбается с облегчением, словно именно этого вопроса ждала все время.
А я-то, а я с каким облегчением улыбаюсь. Того гляди, зареву, как мальчик эмо из соседнего подъезда.
– Нарисуй мне мост через Вюмме.
– Что?
Я правда не понимаю, о чем это она.
– Мост через Вюмме. Нарисуй. Для меня. Помнишь, какие в Ротенбурге были мосты?
И тут до меня наконец дошло.
Мосты как мосты, честно говоря. По большей части, старые, деревянные, пешеходные. Ротенбург вообще убогий городишко, этакий чистенький германский Мухосранск, если называть вещи своими именами. Другое дело, что мы с Галкой были там безумно счастливы, но мы где угодно были счастливы тогда – и в свердловской хрущобе, и в питерской коммуналке, где каждый таракан мнил себя персонажем Достоевского, и в поезде, в купе этом дурацком на троих, где нижнюю полку заняла какая-то взмыленная тетка, а все свободное пространство – ее баулы с товаром, хорошо хоть в Варшаве вышла, а то мы уже едва живы были – всю дорогу в тамбуре стоять. Но счастливы были и в тамбуре, и на вокзале в Берлине, когда, сжимая в руках билеты и булки с сосисками, застыли перед расписанием поездов, с ужасом понимая, что эту китайскую грамоту нам не постичь никогда. А уж потом, в Бремене, были счастливы так, что дыхание останавливалось, каждый вечер напиваться приходилось, то есть, натурально ходили в пивную, как на работу, накачивались до полного отупения, чтобы хоть как-то справиться с этим невозможным, рвущим сердце счастьем, упасть и уснуть. Все-таки первая в жизни поездка за границу, первая в жизни квартирка-студия в мансарде, со скошенным потолком, как в кино, первая кофемашина, к которой мы два дня подойти боялись, а потом ничего, освоились, первая моя выставка, первые, как нам казалось, «большие деньги» – семьсот марок за первую проданную картинку, курам на смех, но по нашим тогдашним меркам несметное богатство, голова кругом шла. Впрочем, мы были бы счастливы и без всего этого, потому что поехали вместе, а «вместе» – это было позарез необходимое и более чем достаточное условие счастья. Кто бы мне сказал тогда, что это ненадолго, я бы ему даже морду бить не стал, посмеялся бы и забыл – какая дичь.