Кольцо богини (Борисова) - страница 138

— Там узнаете!

Грязные сапоги топочут по половицам, чужие, недобрые руки роются в вещах. Конни заметалась по комнате, собирая белье, какую-то еду, мыло, полотенце… Александр навсегда запомнил ее взгляд — отчаянный, молящий, когда в последний раз она прижалась к нему, и все никак не могла расцепить объятия, словно хотела слиться с ним, срастись всей плотью и кровью.

А шинели и картузы торопят:

— Эй вы, там! Поживее, гражданка! А то ведь и вас оформить недолго. Мешаете…

Конни будто и не слышала ничего, только прижалась еще теснее. Александр испуганно отстранился от нее. А вдруг и правда арестуют вместе с ним? Это было бы и вовсе ужасно… Он взял ее за подбородок, осторожно и нежно, как маленькой, отер слезы, беспрерывно катящиеся по щекам, посмотрел в глаза — огромные, наполненные ужасом, почти безумные — и очень медленно, строго произнес:

— Я вернусь! Что бы ни было, я вернусь, не бойся. Ты только береги себя. Поняла?

Конни покорно закивала. Он в последний раз поцеловал ее в губы (мягкие, розовые, сейчас они казались почти неживыми), закинул походный мешок за спину и вышел между конвоирами — один спереди, один сзади.

Машины у подъезда не было. Александр даже чуть усмехнулся про себя — видать, невелика сошка эти двое, что пришли его арестовывать сейчас… Улицы по ночному времени были совершенно пусты, безлюдны, даже извозчиков нигде не видно, и пришлось идти пешком по мерзлым лужам, чуть подернутым тонким ледком.

Александр шагал, придерживая лямки вещмешка за плечами, ежился от порывов холодного ветра, прохватывающего до самых костей. Тупое, мертвящее оцепенение охватило его. Даже самому было странно немного. Вот пришли ночью чужие люди, вырвали из привычной жизни, и он идет покорно, куда ведут, словно баран на бойню, и даже не пытается протестовать, выражать свое негодование… Бежать, наконец!

Но воля его была уже парализована, словно у петуха, которому, как в известном опыте, «причертили» голову. Просто так пригнуть — бьется, вырывается птица, а провести черту мелом через клюв и дальше, по столу — сидит смирно, будто держит что-то… Мелькала еще слабенькая, робкая надежда — может, не все еще потеряно?

Ворота распахнулись, и черное нутро Лубянки поглотило его, словно вечно голодная пасть древнего чудовища, не ведающего ни сытости, ни покоя.

В камеру-одиночку запихнули человек десять и все время кого-то дергали на допросы, иногда кричали «с вещами!» и отпускали, иногда выводили молча — и расстреливали тут же, во дворе, прямо под окнами.

А его почему-то все не вызывали и не вызывали. Он постепенно потерял счет дням и ночам, проведенным среди плотно спрессованных чужих тел, в духоте и зловонии. Спать приходилось по очереди, потому что не улежаться всем на грязном асфальтовом полу, и, когда приносили обед — жидкую баланду в железной миске, — Александр, как и все его товарищи по несчастью, быстро съедал отвратительное варево и только усилием воли удерживался от того, чтобы миску эту не вылизывать, как собака.