Э, батюшка, нам с вами вдвоем всего на свой лад не переделать, а вот лучше дернем-ка водочки, закусим селедочкой, да сыграем пулечку.
Конечно, дернем.
Таков этот Николай Иванович, здешний чиновник.
Щедрин, о котором я, Салтыков, пишу в первом лице.
Мой двойник.
Немного иной чем я: пообыкновенней, поспокойней глядящий на жизнь, примиренный со своей крутогорской судьбой.
Пожалуй, каждый носит в себе этих двух: неистового Салтыкова, обладателя, еще бы, индивидуальной нравственности — и человека толпы, Щедрина, который с большим или меньшим отвращением приспосабливается к окружающему.
Из салтыковского нутра извлекаю его, стыдливого, наружу: Щедрин, будь.
Созданный, чтобы свидетельствовать обо всем, чему хочу дать свидетельство.
И для того, чтобы я, пережив и изведав столько, сколько он, остался собой, Михаилом Евграфовичем Салтыковым.
13
За ними пришли ночью.
Спаслись только мы — умершие и сосланные прежде чем шпик Антонелли, широко раскрывая мечтательные глазки, впервые переступил слишком гостеприимный порог Петрашевского.
Идет тысяча восемьсот сорок девятый год.
Вихри свободы уже не дергают за полу монахов и наместников.
На поле последнего сражения Паскевич составляет рапорт Николаю.
Венгрия лежит у ног Вашего Императорского Величества.
Царь шевелит тяжелыми, опухшими ступнями в кавалерийских сапогах.
Ему чего-то недостает.
Подбегает князь Орлов, опускается на колено, складывает у ног помазанника головы безумных русских.
Царь подписывает: прочел.
Это бредни, но преступные и непростительные.
Осужденных выводят на плац.
Идет снег.
Бьют барабаны.
Снег падает в траурный ритм барабанов.
Петрашевский сбрасывает белый капор, которым хотели закрыть ему лицо.
Григорьев дрожит всем телом и что-то шепчет посиневшими губами.
Достоевский плачет.
Прекрасный, как ангел, Спешнев, презрительно улыбается, ветер развевает его волосы.
Шестнадцать крестьян в мундирах экзекуционного взвода.
Глухой лязг оружья.
Миша, друг мой самый близкий, меня там нет, но я вместе с тобой заглядываю в пропасть дул, вместе с тобой умираю, помня про все, ни о чем не жалея.
Спешнев, прости, я не любил твоих ожесточенных тирад, мне в них слышался свист гильотины, я боялся дня, в котором ты начнешь слишком легко проливать кровь виновных, но я ошибся, это не ты убийца, ты жертва.
Плещеев, я пренебрегал тобой за поэтическую экзальтацию, а ныне.
Достоевский, я вас почти не знал. Наш Бог после первой повести объявил вас гением, а после второй, но это уже не имеет значения, не имеет значения, не имеет значения.
Поручик Григорьев.
Над Григорьевым ломают шпагу.