— У вас хватит совести…
— Да что же мне больше остается? Не могу я, не могу этого вынести. Я не дурная, не думайте, я не украла. Вы сами мне дали в руку. А теперь что-же? Опять меня вынуждаете? Ведь вам только молчать надо, и нам обоим будет хорошо. Ну, мало-ли кто теряет деньги и не находит. Не знают, что это вы — так видно и по объявлению. Ну, если боитесь, посидите дома несколько дней, не показывайтесь в Белград. А потом ведь вы в поездку едете, так и забудется все, и никто не узнает, если вы сами не будете делать глупостей. Ну, видите, я ведь спокойна, рассуждаю, как следует. Только имейте же каплю жалости ко мне, к отцу, к себе.
Она долго повторяла те же доводы и так жалко старалась снова сделать твердым дрожащий голос, и так подергивалось при этом ее личико. Судите меня, как хотите — что взяло верх? Жалость к ней, ила к себе самому — сознание, что она совершенно права, что не только никто не поверит передаче бумажника, мелкому сцеплению житейских фактов, как моя жажда, опоздание в редакцию, подошедший трамвай, но что моя собеседница может с успехом отрицать даже какие-бы то ни было со мною отношения, кроме шапочного знакомства. Видел ли кто даже как я ее раза два провожал домой? А если и видел, то что это доказывает? Ведь я даже в доме у нее никогда не был, незнаком с ее отцом. И окажусь я вдобавок еще клеветником на невинную, правдивую, больную девушку. Гордиев узел запутался окончательно. Я растерянно смотрел на все еще лежавшие на столе динары — и, наконец, пододвинул их к их владелице.
— Десятый час. Вам давно пора домой, да и у меня уйдет последний поезд. Молим!
Последнее слово было обращено к кельнеру. Я расплатился за два росбратена и малиновый сок с содовою.
— До свидания, Евдокия Алексеевна.
Серые глаза расширились.
— Что же вы мне скажете?
— Ничего. В самом деле поищите бумажник. Может быть он еще и лежит там. А то я не знаю, что делать. У мена голова кругом идет. Во всяком случае я ничего вам не обещаю.
Она ничего не ответила и, не подав мне руки, быстро исчезла во мраке.
А мне долго пришлось ждать на вокзале отходящего поезда, и я тщетно старался одурманиться коньяком, решительно выйдя из бюджета.
Бумажника на пустыре не оказалось, да и, конечно, оказаться не могло — его просто выбросили, как старую клетчатую тряпку, убирая мусор. Не знаю, впрочем, искала ли его Долли, думаю, что да — и очень усердно и мучительно. Но сам я ее об этом не спрашивал, потому что, действительно, боялся показаться в Белграде и лишь думал о том, как бы скорее уехать. И точно: самое дурное было еще впереди — и не запоздало свалиться на мою голову.