Как любопытно это признание!
Работая над «Концом хазы», Вениамин Каверин сознательно пытался замешаться в толпу совершенно чуждых для него героев, людей того круга, о котором он знал лишь понаслышке; в «Скандалисте» он пристально исследовал знакомый ему круг; в «Исполнении желаний» шел (при создании образа Николая Трубачевского) от собственных размышлений и переживаний.
Начиная с «Двух капитанов», многое изменилось — Вениамин Каверин обратился к чужому опыту, проживая словно двойную жизнь: своего персонажа и собственную, скрещивая их, как параллельные прямые в пространстве. И в романе «Двойной портрет» это скрещение выявилось едва ли не более определенно, чем в предыдущих творческих опытах.
И здесь для нас приобретает особую важность один из эпизодов романа. «Это может показаться странным, — пишет автор, — но, прочитав „опровержение“, напечатанное в газете „Научная жизнь“, я вспомнил Ленинград осенью 1937 года. Город был охвачен каким-то воспаленным чувством неизбежности, ожидания. Одни боялись, делая вид, что они не боятся; другие — ссылаясь на то, что боятся решительно все; третьи — притворяясь, что они храбрее других; четвертые — доказывая, что бояться полезно и даже необходимо. Я зашел к старому другу, глубокому ученому, занимавшемуся историей русской жизни прошлого века. Он был озлобленно-спокоен.
— Смотри, — сказал он, подведя меня к окну, из которого открывался обыкновенный вид на стену соседнего дома. — Видишь?
Тесный старопетербургский двор был пуст. К залатанной крыше сарая прилепился высокий деревянный домик с лесенкой и длинным шестом. Голубятня? Но и домик был безжизненно пуст.
— Ничего не вижу.
— Присмотрись.
И я увидел — не двор, а воздух двора, рассеянную, незримо-мелкую пепельную пыль, неподвижно стоявшую в каменном узком колодце.
— Что это?
Он усмехнулся.
— Память жгут — сказал он. — Давно — и каждую ночь.
И он заговорил о гибели писем, фотографий, документов, в которых с невообразимым своеобразием отпечаталась частная жизнь, об осколках времени — драгоценных, потому что из них складывалась история народа.
— Я схожу с ума, — сказал он, — когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники.
Казалось, давно забылись, померкли в памяти эти дни, пустой двор, запах гари, улетевшие голуби, легкий пепел в лучах осеннего солнца! Но как на черно-белом экране, вспыхнула передо мной эта сцена, когда я подумал, что вслед за „опровержением“ все бумаги по снегиревскому делу будут брошены в мусорный ящик».
Забрав за ненадобностью пухлые папки себе, автор думает: «Не надо было обладать дарованием историка, чтобы понять, с какой отчетливостью отразилась в этих бумагах шаткая, ломающаяся атмосфера начала пятидесятых годов… Это был целый мир, внезапно раскрывшийся, меняющийся, необъясненный, требующий участия и разгадки».