— Терпение, саиб, — сказала Мира.
Но его то как раз Брингеру не хватало. Еще больше не хватало его Мире. Опять и опять принималась она рассказывать с нежным оживлением, где и когда видела она белую женщину. И всегда говорила «да», в ответ на его вопросы о признаках, которыми он старался определить свою жену.
— Да, у неё были белокурые волосы и бледное лицо, легко вспыхивающее от предательского румянца. Да, у неё был маленький шрам под левой бровью. У неё были тонкие ручки. У неё была привычка складывать свои прекрасные руки и так слушать кого-нибудь, углубившись в самосозерцание.
— Да, она была прекрасна, как исполнение желания, и когда она улыбалась, то казалось странным что тьма не сменялась светом раньше времени, и что певчие птички не начинали петь раньше полуночи.
И Мира видела ее.
— Она хороша, не правда ли, Мира?
— Да, саиб, она хороша…
Она долго ее разглядывала, спрятавшись в тени колоннады. Её никто, никто не заметил; ее убежище было темно, и она стояла, не шевелясь…
— Не беспокойся, саиб…
Где жила его жена? этого Мира не могла сказать. Но дворце было много покоев, а у Рамигани были глаза ворона. Их следовало остерегаться. Для того же, чтобы саиб мог узнать, где пребывала его желанная, чтобы он мог бы получить от неё какой-нибудь знак, Мира, названая им сестричкой, отведет своею осторожностью и хитростью глаза Рамигани, — своею смелостью… Да, смелостью, ибо она была смела для саиба!
Надо было только улучить момент, когда белая женщина одна, дотронуться до ее платья и сказать ей: «меня послал человек, кто тебя любит и чья душа болит, потому что он боится за тебя»… И она придет и принесет какой-нибудь знак, который он сам сможет видеть и осязать.
— Но ты должен быть терпелив, саиб…
Брингер и сам понимал, что он должен быть терпелив. Но горячка жгла его нервы. Чтобы спастись от неё и от самого себя, он нашел единственный доступный ему исход: работу. И хотя и знал, что никогда не совершит этого своего творения — индийской гробницы, он тем не менее уже любил это рождающееся дитя любовью творца и радовался зрелости своих идей. Может быть именно потому, что у него созрело твердое намерение не стать могильщиком убиенной, а может быть оттого, что он смотрел на свое согласие данное радже, как на известный шахматный ход — его планы росли без всякого напряжения, вне всяких человеческих мерил.