— Дайте мне мои пистолеты, — сказал я своей жене.
— Что случилось? — спросила она с испугом.
— Все пропало! Остается только спасти честь. Я хочу погибнуть на баррикадах.
— Ах, Казимир! — зарыдала она, падая в мои объятия. — Я вас не знала! Простите меня!
— Я прощаю вас, Аврелия, — ответил я с волнением и достоинством. — Я сам виноват перед вами.
Я быстро прекратил эту грустную сцену. Было шесть часов. На улице Бак я кликнул притаившийся за углом фиакр.
— Ты получишь двадцать франков на чай, — сказал я кучеру, — если доставишь меня на Лионский вокзал к марсельскому поезду, который отходит в шесть часов тридцать семь.
Дальше гетман Житомирский говорить уже не мог. Он свалился на подушки и громко захрапел.
Шатаясь, я подошел к балкону.
Бледно-желтое солнце медленно подымалось из-за яркосиних гор.
Свою удивительную историю Сент-Ави любил рассказывать мне по ночам, небольшими отрывками, со всеми ее фактическими и хронологическими подробностями, не забегая вперед и не упреждая событий назревавшей драмы, исход которой мне был известен заранее. Он делал это, конечно, не для усиления эффекта, — я чувствовал, что он был очень далек от подобного расчета, — а исключительно вследствие своего чрезвычайно нервного состояния, в которое он каждый раз впадал под влиянием столь необыкновенных воспоминаний.
В один из таких вечеров караван привез нам из Франции почту. Но письма, принесенные нам Шатленом, лежали нераспечатанными на маленьком столе. Свет фотофора, сиявшего, как бледная луна, среди необозримой путыни, позволял различать почерки адресов… Надо было видеть торжествующую улыбку Сент-Ави, когда я, отодвинув от себя рукой всю полученную корреспонденцию, сказал ему дрожавшим от нетерпения голосом: — Продолжай!
Он не заставил себя просить.
— Нет слов, чтобы описать тебе то лихорадочное волнение, которое не покидало меня с того момента, когда гетман Житомирский поведал мне свою биографию, и до той минуты, когда я снова очутился перед Антинеей. И самым странным в этом возбужденном состоянии было отсутствие в нем, в качестве побудительной причины, мысли о том, что, ведь, в сущности, я был приговорен к смерти. Напротив, мое волнение зависело исключительно от страстного ожидания события, которое означало бы мою гибель, — от приглашения Антинеи. Но она совсем не торопилась увидеть меня cпять. И именно это обстоятельство поддерживало болезненное раздражение моих нервов.
Были ли у меня, за эти долгие часы ожидания, минуты просветления? Не думаю. Я не помню, чтобы хоть один раз я себе сказал: «Послушай, и тебе не стыдно? Ты попал в тиски небывалого положения, и ты не только ничего не делаешь, чтобы вырваться из него, но еще благословляешь свое рабство и сам идешь навстречу своей погибели». Я даже не пытался скрасить свое явное желание остаться там, где я находился, предлогом, что бегство без Моранжа казалось мне недопустимым. И если его исчезновение вызывало во мне чувство глухого беспокойства, то по причинам, не имевшим ничего общего с надеждой, что он цел и невредим.