Вина мнимая и настоящая. Как научиться жить в мире с собой (Сульдина) - страница 71

Временами мне приходили в голову совершенно крамольные мысли о том, что, не имея возможности помочь человеку, может быть, мы – психиатры – должны иметь мужество представить дело судьбе. Жена его, едва сводившая концы с концами, два-три раза в месяц проделывала с детьми долгий путь в больницу с чем-то вкусным для мужа, что он тут же скармливал детям, по малолетству уже начинающим скучать на ставших такими привычными встречах. Все больше точило меня раздражающе-стыдное ощущение собственного бессилия. Но – нельзя! Нельзя, потому что есть профессиональный долг. Нельзя, потому что надеешься что-то все-таки смочь. Нельзя, потому что ясно было, что слова «судьба» и «смерть» для Володи означали одно и то же. Да что там – нельзя, и все тут.

Так шли месяцы, прошел почти год. Вернувшись из отпуска, я узнал, что Володю после очередной попытки покончить с собой перевели в отделение, где надзор построже. Хотел я его навестить там, но знал, что на новом месте ему хуже, и как-то совестно было, все откладывал.

А вскоре ушел из больницы, стал работать в другом месте – закрутилось-завертелось… Володю я вспоминал все реже и реже.

Прошло лет шесть. Я стал преподавать студентам психиатрию в той самой больнице, где мы с Володей встретились. Войдя как-то с группой в одно из отделений, я почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся. Сквозь открытый дверной проем с койки в палате на меня смотрел Володя. Я пошел к нему, а подойдя, не сумел скрыть своих чувств. Он сидел на койке… без обеих ног до верхней трети бедра. Нет, он не был ко мне ни враждебен, ни зол, но в глазах его стоял немой и осуждающий вопрос. От своего заведовавшего отделением товарища я узнал, что шесть лет назад, вскоре после перевода в это отделение, Володя убежал через форточку и четыре дня по ноябрьскому снегу в больничных тапках и халате добирался, боясь погони, лесом до дома. Он отморозил ноги, перенес одну, а затем вторую операцию и остался без ног. А его психическое состояние так и не изменилось. Больше я Володю не видел – мужества не набрался.

Осталось глубокое чувство вины перед ним, его семьей. За что? Как говорят, «объективной» моей вины тут нет. Переживать такого рода ситуации, когда как профессионал я бессилен, а как человек не могу присвоить право решать вопрос чужой жизни и смерти, – моя профессиональная обязанность. А чувство вины осталось. Оно напоминало о себе в работе с другими пациентами, поднимая в сознании и переживаниях какие-то очень важные для работы и для меня пласты. Но продолжало болеть. Я обсуждал его на специальной группе с американскими коллегами, помогшими мне прояснить многие дотоле неясные для меня вещи. Но оно оставалось. Не так давно один из коллег напомнил мне, что время лечит. И в сознании вдруг вспыхнули при этом строчки из Олега Чухонцева: «А иногда мне хочется шепнуть как на духу, почти неслышно: время убийца, а не лекарь…» Я понял тогда, что на самом деле не хочу освободиться от этого чувства, что такое освобождение отняло бы у меня что-то бесконечно важное и нужное – возможность и умение принять то, с чем я не могу смириться и не волен изменить, и еще что-то, что трудно и почти невозможно определить… а впрочем, и не надо. Есть некие невыразимые вещи, которым и не надо быть сказанными, названными, выговоренными, чтобы не оказаться потерянными»