Пока Перри пел, Отто набросал в альбоме его портрет. Сходство было довольно сильное, к тому же художник уловил одну не самую заметную особенность в лице своей модели – некую злокозненность, злое детское озорство, наводящее на мысль о недобром купидоне, у которого в колчане вместо любовных стрел отравленные. Он был обнажен до пояса. (Перри было «стыдно» снимать брюки, «стыдно» носить плавки: он боялся, что людям будет «противно смотреть» на его изувеченные ноги, и в связи с этим, несмотря на все свои мечты о подводном плавании, все разговоры об аквалангах, ни разу даже не окунулся.) Отто воспроизвел татуировки, украшающие мускулистую грудь Перри, его плечи и мозолистые, но маленькие, как у девушки, кисти рук. В альбоме, который Отто отдал Перри в качестве прощального подарка, было также несколько набросков Дика – «этюды обнаженной натуры».
Отто закрыл альбом, Перри убрал гитару, и Ковбой, выбрав якорь, запустил двигатель. Пришло время поворачивать. До берега было десять миль, а вода уже начала темнеть.
Перри все уговаривал Дика порыбачить.
– Такого шанса может больше никогда не быть, – сказал он.
– Какого «такого»?
– Поймать крупную рыбу.
– Черт, опять мне паршиво, – пробурчал Дик. – И тошнит. – У Дика часто случались головные боли, сильные, как при мигрени, – это и называлось «мне паршиво». Он считал их последствием той аварии. – Будь друг, малыш, давай посидим очень, очень тихо.
Мгновением позже Дик забыл о боли. Он вскочил на ноги и заорал от восторга. Отто и Ковбой тоже заорали. Перри подцепил «крупную». Десятифутовая рыба – парусник – билась на крючке, прыгала, выгибалась радугой, ныряла, уходила в глубину, туго натягивая лесу, поднималась, взлетала, падала и снова поднималась. Прошло больше часа, прежде чем промокшие от пота рыболовы втащили парусника в лодку.
В гавани Акапулько вечно околачивается старик с фотоаппаратом в древнем деревянном кожухе, и когда «Звездочка» причалила к берегу, Отто заказал ему шесть фотографий Перри в обнимку с уловом. С точки зрения техники снимки оказались ужасными – коричневые и полосатые. Но все же это были замечательные фотографии, главным образом благодаря выражению лица Перри, взгляду, полному неомраченного удовлетворения, блаженства, словно могучая желтая птица из снов наконец подхватила его и несет к небесам.
* * *
В этот декабрьский день Пол Хелм прореживал цветочные дебри, которые оправдывали членство Бонни Клаттер в Клубе садоводов Гарден-Сити. Грустная это была работа, потому что напоминала ему о другом дне, когда он ею занимался. В тот день ему помогал Кеньон, и это был последний раз, когда он видел живым и Кеньона, и Нэнси, и их родителей. Недели, прошедшие с того дня, были тяжелыми для мистера Хелма. Он был «нездоров» (более нездоров, чем думал; ему оставалось жить меньше четырех месяцев), и ему приходилось беспокоиться о многих вещах. В первую очередь о работе. Он сомневался, что долго продержится на этом месте. Никто вроде бы точно не знал, но мистер Хелм понял так, что «девочки», Беверли и Эвиана, собираются продать усадьбу – хотя, как сказал один парнишка в кафе, «никто не станет ее покупать, пока не будет раскрыта эта тайна». Неприятно было думать о том, что здесь поселятся чужаки, что они соберут урожай с «нашей» земли. Мистер Хелм переживал – и переживал он в память о Гербе. Этой ферме, говорил мистер Хелм, «нужны настоящие хозяева». Однажды Герб сказал ему: «Я надеюсь, что здесь всегда будут жить Клаттеры и Хелмы». Это было всего год назад. Боже, куда податься, если ферму продадут? Он чувствовал, что «слишком стар, чтобы привыкать к новому месту».