Я открыл глаза. И что же я увидел?
Да ничего. Я увидел себя. Это был я, хмурый, недовольный, погруженный в собственные мысли.
Я так разозлился, что мне захотелось плюнуть себе в лицо. Но я сдержался. Расправил на лбу морщины, попытался умерить пристальность взгляда; и по мере того как он становился все рассеяннее, блекло и мое изображение в зеркале, блекло — и как будто от меня отдалялось; но при этом блекнул и я сам, по эту сторону зеркала, я валился с ног, я чувствовал, что еще немного — и я засну. Я удержал себя там, в зеркале, глазами. Я попытался помешать тому, чтобы и меня, здесь, удержали те глаза, которые смотрели на меня из зеркала, то есть я попытался помешать им встретиться с моими. Но мне это не удалось. Я чувствовал, что это мои глаза. Я видел их перед собой в зеркале, но чувствовал их здесь, на своем лице. Они не на меня смотрели, а на себя. А если я переставал их чувствовать на себе, то я их и не видел. Увы, так оно и было. Я не глаза эти видел, я видел в них самого себя.
И тогда, словно убедившись в непреоборимости этой истины, сводившей весь мой эксперимент к игре, мое лицо вдруг улыбнулось в зеркале жалкой улыбкой.
— Да не смейся ты, идиот! — заорал я. — Что тут смешного?
И из-за неожиданности этого взрыва, мое лицо в зеркале вдруг так изменилось, а вслед за этим приняло выражение такой глубокой апатии, что я наконец-то увидел, как, торжествуя, мое тело отделило от себя дух — там, передо мной, в этом зеркале.
А, наконец-то, так вот, значит, я какой!
Ну и какой я был?
Да никакой. Никто. Просто бедное, никому не принадлежавшее тело, которое ожидало, чтобы кто-то присвоил его себе.
— Москарда! — прошептал я после долгой паузы.
Он не шевельнулся. Продолжал смотреть на меня, оцепеневший.
Его ведь могли звать и иначе!
Там, в зеркале, он был как потерявшийся пес, без хозяина, без клички, его могли звать Флик или Флак — кто как пожелает. А он — он не знал ничего и себя самого не знал; он жил, просто чтобы жить, и не знал, что живет; у него билось сердце, а он и этого не знал, он дышал, и этого не знал тоже, он моргал, и не замечал этого.
Я смотрел на его рыжеватые волосы, на бледный, неподвижный, упрямый лоб, на его брови домиком, на зеленоватые глаза с радужкой, испещренной желтоватыми пятнышками (глаза были застывшие, без взгляда), на его нос, свернутый вправо, но красивый, орлиный, на рыжие усы, за которыми прятался рот, на твердый, выдающийся вперед подбородок.
Вот: такой он был, таким он был создан, такой он был масти, и он уже ничего не мог с этим поделать — как не мог стать, к примеру, другого роста! Конечно, он мог слегка изменить свой облик, сбрить, скажем, усы, но сейчас-то он был такой! А со временем он должен был стать лысым, морщинистым, дряхлым, беззубым, а какое-нибудь несчастье могло еще и изуродовать его — он мог обзавестись стеклянным глазом или деревянной ногой, — но сейчас-то он был такой!