Центр тяжести (Поляринов) - страница 124

Небо и без того цвета мокрого алюминия стало темнеть, с севера наползали тучи. Ветер – холодный, лютый – рвал плащи с прохожих и поднимал пыль с асфальта. Настоящая пыльная буря. Осенние листья, обрывки газет – все взмыло в воздух. В глаз мне попала соринка, Саша за руку отвела меня в сторону, в подворотню, под арку. Минуту оттягивала мне левое веко, искала соринку. Сосредоточенно, с видом гроссмейстера, обдумывающего важный ход. Мы почти касались носами.

– У тебя изо рта клубникой пахнет, – сказала я.

Она как-то странно на меня посмотрела. Убрала прядь волос с лица, взяла за подбородок. И вдруг поцеловала.

Егор

– Ты будешь великим композитором, – говорила мама.

Я не хотел ее разочаровывать.

Вообще, детство я помню плохо. Помню, болели запястья и пальцы – от постоянных уроков, тренировок, от игры на пианино. Я зубрил партитуры, учился играть их, и у меня даже мысли не было о том, что где-то за пределами класса фортепиано есть и другая жизнь.

Все изменилось, когда мне стукнуло двенадцать. Я прищемил пальцы дверью – сейчас уже не вспомню, как умудрился; возможно, даже специально, – и хотя переломов не было, врач хорошенько зафиксировал средний и указательный гипсом. Это был первый раз, когда я увидел живого врача. Или, во всяком случае, первый раз, когда запомнил встречу с ним. Полноватый, пахнущий марлей мужчина в белом халате. На голове – белая шапка, из-под которой на лоб падает седая прядь. Я наблюдал за тем, как он разглядывает снимок моей руки, – кости, суставы, белые на черном фоне; потом – как обрабатывает пальцы, фиксирует, обматывает бинтом и наносит гипс. И пока он разглядывал мои руки, я разглядывал его. Особенно врезались в память толстые, желтые, почти идеально квадратные ногти на больших пальцах.

– Мама сказала, ты пианист? – Изо рта у него пахло баклажанами или чем-то таким овощным.

Я кивнул.

– Не волнуйся, пальцы заживут, гибкость вернется, будешь как новенький.

И месяц я провел почти без тренировок, – вот тут и начались проблемы, потому что я впервые оказался на свободе – я был свободен от клавиш и нот. Первую неделю в гипсе музыка каждую ночь наполняла мои сны, и я просыпался в горячке, пытаясь записать ее. Но потом – потом словно перегорел, знаешь, так бывает: какое-то чувство наполняет тебя, но если не находит выхода – выдыхается, гаснет. Петро все так же водил меня на занятия, потом, когда сняли гипс, все вроде бы вернулось на круги своя, и я продолжил тренировки, каждый день, каждый день, каждый день, сочинял, сочинял, сочинял, импровизировал, сочинял, записывал, сочинял, совершенствовал свое мастерство. И в то же время все было иначе, тот месяц, проведенный в гипсе, все изменил: я узнал, что там, за пределами партитурного листа, тоже есть жизнь. И она тоже может быть яркой и интересной, иногда даже более яркой, чем ноктюрны Шопена.