— Да, я был против столь сурового приговора. — Тень скорби легла на обветренное на морозе, еще молодое черноглазое лицо Чекана. — Жаль человека. В конце-то концов, он не совершил никакого преступления.
— А нас кто пожалеет, если это быдло перейдет от слов к делу? — взмахнув в порыве возмущения папкой, огрызнулся Кручина.
— Быдло? — подполковник остановился и гневным взглядом смерил его плюгавую фигуру. — Теперь я понимаю, почему столь дорого обошлась нам вчерашняя атака высоты под Синявой. Вы действительно, как быдло, как скот, погнали свой батальон на австрийские пулеметы.
— Гас-па-да, гас-па-да! — вмешался полковник в перепалку офицеров. — Александр Григорьевич, но другого выхода у нас не было. — Осипов натянуто рассмеялся. — После драки, как говорится, кулаками не машут.
У полковника было чудесное настроение. Вчера его полк захватил высоту, которая целый месяц сдерживала продвижение войск на Краков, сегодня он эффектно усмирил мужицкий бунт… О, знал бы этот либерал Чекан, какие мотивы понуждали его, полковника, назначить военный суд, если бы мог хоть краем глаза заглянуть в письмо графу Бобринскому, то, пожалуй, сегодня было бы не до банкета, и кто знает, чем бы закончилась эта история с бунтом.
Они остановились перед высокими массивными дверями просторного зала. Подняв палец, полковник прислушался к шуму за дверями.
— Слышите? Женский смех. Словно колокольчик звенит. — Он подмигнул офицерам и плотоядно облизнул губы, отчего его рыжие, пушистые усы комично шевельнулись. — Вы должны быть мне благодарны, гас-па-да. Я свое слово сдержал. Однако — одно условие, гас-па-да офицеры. — В его голосе послышались нотки приказа: — Панну Стефанию прошу не занимать. Это, так сказать, мой трофей… Простите, Александр Григорьевич, — прервал он себя на полуслове, увидев, что подполковник отстал. — Вы куда?
Чекан вздернул руку, коснулся кончиками пальцев серой фронтовой папахи.
— Разрешите отлучиться, господин полковник. С меня на сегодня хватит. Пойду отдохну.
— Жаль, жаль, — сделал вид, что огорчен, Осипов, а про себя подумал: «И почему тебя, гуманист собачий, австрийские пули не берут?!»
Пока господа офицеры веселились, поднимали бокалы, славя вчерашнюю победу, взвод солдат, выстроенный в каре, и толпа людей, с почерневшими от горя лицами, медленно поднимались в гору, туда, где росла старая, развесистая сосна. Солдаты — в боевом порядке, с заряженными винтовками и примкнутыми штыками, готовые стрелять и колоть, если будет приказано; сельчане — хмурые, поникшие, с гнетущей скорбью в глазах, оскорбленные в своих лучших чувствах теми, кого они долго ждали как освободителей этих гор. Войта и газды Будника, которые выступали на суде в качестве свидетелей и понятых, в толпе не было, после судебного заседания они вернулись в село, к своим делам, бросив на ходу: «Заварили кашу — теперь расхлебывайте…» А что они «заварили»? Нешто они пришли всем обществом за землей к пану помещику, а не к своим долгожданным избавителям? Нешто они пришли в фольварк грабить, нешто кто-нибудь из них взял хоть вот столечко из панского добра? Или, может, они там шумели, силой вымогая у царского полковника свое кровное, что им принадлежит, или, может, буянили? За какую провинность их, точно последних мазуриков, окружили, что стеной, жолнерами, как только полковник узнал, что они пришли? По дороге к фольварку Покута размахивал какою-то книжкою, там будто бы ясно говорилось, как с помещичьими землями поступать, мечтали люди и о том, что из панского палаца, как только кончится война и москали вернутся домой, можно будет сделать школу для старших детей. Да полковник выпучил глаза, когда услышал об этом от Покуты, топнул ногой и взревел, словно был не царским посланцем, а паном Новаком, к которому пришли отбирать его горы. Когда же опомнился, кликнул солдат и приказал арестовать Покуту. Выходит, рассуждал каждый из идущих про себя под чавканье талого снега под ногами, впустую надеялись, ничего не стоили царские обещания, о которых столько говорилось в читальне и за стенами читальни, на выборах в венский парламент. И земли, и горы с лесами останутся панскими…