Пробегаю глазами наиболее интересные места в тетради:
«Дядя не поехал в Россию, не дали паспорта. А я на месте дяди обошелся бы без него, перебежал бы границу ночью. Конечно, такой особе, как профессор, неприлично бегать, да еще ночью. Если поймают, стыд будет на всю империю».
Другая запись:
«Вчера утром мама сказала мне:
— Поучился ты, Василек, ну и хватит. Кто нам с тобою хозяйство наладит? Папа в Америке, а ты здесь должен его место занять. Ты самый старший, Василек.
Совестно об этом писать. Но от маминых слов на меня напала такая тоска по всему тому, от чего меня мама отговаривала, что я проплакал с утра до позднего вечера. Да, видать, у мамы доброе сердце: на следующий день она велела мне одеться по-праздничному и повела в город, прямиком в гимназию».
Третья запись:
«И вот я гимназист, с одной серебряной нашивкой на твердом стоячем воротнике темно-синего форменного мундира. Немного неудобно в таком воротнике, ходишь, словно длинную линейку проглотил. Нас, очевидно, хотят приучить, чтобы мы свысока смотрели на тех, кто не ходит в гимназию… С первого же дня я невзлюбил эту школу, и гимназистов, и профессоров. Все здесь слишком чинно. Шагу спроста не сделают, и нашей речи не услышишь. После первого урока меня спросил бледнолицый паныч, от которого пахло духами:
— Ты русин?
Я кивнул, а он повторил это громко, чтобы все слышали, кто я такой. На уроке польского языка, когда я сделал неправильное ударение, кто-то из учеников фыркнул, за ним весь класс, подбодренный усмешкой учителя, поднял меня на смех. У меня потемнело в глазах, сжались кулаки. Так, публично, меня еще никто не смел оскорблять!»
«Я возненавидел гимназию еще сильнее после того, как однажды получил по латыни пятерку[14]. Учителю показалось, будто мне подсказывают. Мне действительно подсказывали, но умышленно не то, что нужно, а чтобы сбить меня с толку. Учитель же почему-то был уверен, что я повторяю подсказанное, и влепил мне самую плохую отметку. В переменку я не вышел из-за парты, а, подперев голову руками, окостенел в такой позе, с трудом сдерживаясь, чтобы не разреветься. И вдруг слышу над самым ухом глумливый голосочек бледнокожего паныча:
— Что, русин, не быть тебе ни ксендзом, ни профессором. Зато сапожником ты мог бы стать.
Не могу даже описать, какой обидой я загорелся от этих слов, как вскочил с места и изо всей силы ударил паныча кулаком между глаз. Хотел дать еще раз, да из носу паныча потекла кровь…
Так закончилась моя гимназия. Я взял из парты книжки, не торопясь связал их ремешком и, пока звали для расправы воспитателя, бесстрашно прошел мимо притихших гимназистов. Пускай знают, как бьет мужицкий сын».