— Сережа, милый… — и трижды поцеловала: в лоб, в левый глаз, в правый…
А дальше началась безотцовщина с трудным куском хлеба. С одного улья улетела матка, уведя за собой весь рой; остальные три пришлось продать. Упал сбор сада, в него заходили все, кто хотел: ни сторожить, ни ухаживать за ним было некому. К тому же мать боялась жить с малолетним сыном в самой крайней и одинокой избе: в неурожайный 1933 год все соседи, словно сговорившись, завербовались в Донбасс, куда незадолго до смерти отца уехал и семнадцатилетний Василий Воротынцев. Для того чтобы переселиться, нужно было продать избу, но ее никто не покупал.
Летом мать в последний раз наварила из собственных вишен варенья. Это она умела делать хорошо, по каким-то лишь ей одной известным рецептам. Сергей знал только, что она использует раздробленные вишневые веточки, отчего у варенья рождался запах октябрьского мокрого сада.
Избу все же продали на слом «Заготскоту», к вырученным деньгам приложили несколько небольших переводов от Василия и купили новую в людном месте нижней улицы. А девятилетний сад пришлось вырубить. Им топили всю зиму печь.
Жизнь постепенно поправилась. Мать работала в колхозе. Сергей пошел в школу…
Ничего примечательного в последующие три года не произошло в жизни маленькой семьи. Сергею больше всего помнился его двадцатишестичасовой сон.
В одно летнее воскресенье он весь день играл в лапту, в знамя, в «красных и белых», набегавшись и изголодавшись, под вечер пришел домой, наелся и сразу же уснул. А проснулся на следующий день, когда уже совсем стемнело. Сергею никогда больше не пришлось видеть таких ночей: она была прозрачно-желтая, даже листья на деревьях были желтые, как в дни листопада. Однако вскоре ночь потемнела, стала знакомой и обычной. Видимо, это был какой-то галлюцинирующий, заполненный одним только желтым туманцем провал между затянувшимся сном и сменяющей его явью.
…А потом пришли немцы, принеся с собой в деревню какой-то особенный, незнакомый и настораживающий запах бензина.
Стояли дождливые тягучие дни, омрачая и без того серую жизнь оккупированной деревни. Вначале немецкие власти роздали крестьянам неугнанный на восток колхозный скот. Но потом приехал круглый, заплывший жиром комендант Петер Виснер и приказал снова согнать скот в старый коровник, сохранившийся еще со времен помещика Коппа. Если же кто успел зарезать полученного телка или овцу, у того отбирали вещи. Колхозы были переименованы в номерные хозяйства. Вместо трудодней и натурально-денежной оплаты немецкие власти ввели казарменную уравниловку: семья, в которой были трудоспособные, получала по двести граммов муки в день на каждого едока. На заборах висели приказы военной комендатуры, перечисляющие всевозможные виды нарушения «нового порядка» и соответственно меры наказания. В большинстве пунктов жирно и броско выделялось: «расстрел». Этим грозили даже конюху за сон во время ночного дежурства. Особенно издевательски звучал один из пунктов, в котором жители района предупреждались о том, что если с приближением холодов вдруг наступит гололед, то будут подвергаться порке все те, напротив чьих домов упадет, поскользнувшись, солдат или офицер германской армии. Чтобы избежать этого, предлагалось всем запасаться золой, которой можно будет посыпать затем дорожки.