В деревне не стало соли, спичек, табаку, бумаги. Соль привозили иногда, но только для скота, а люди, рискуя подвергнуться порке, похищали ее красные кирпичи и приносили домой. Спички заменили кресалами, табак — листьями трав (лучшими считались листья мяты). Настоящему табаку не было цены. Но хуже всего обстояло дело с бумагой. Сначала были раскурены книги и старые газеты, затем исписанные школьные тетради, за тетрадями последовали малозначительные справки, квитанции. Когда же не стало и этого, перешли на листья зрелых кукурузных початков. Лишь у немногих счастливцев были трубки.
Людям некогда было заниматься воспитанием детей, потерявших самое лучшее в их начинающейся жизни — школу. Дети преждевременно взрослели. Их воспитателем стало тяжелое, черное горе, бредущее по размытым дождями дорогам борющейся страны.
Однажды Сережа случайно услышал, как многодетная соседка Марфа Логинова сказала матери:
— Тошно жить, Ольга. Тошно и тоскливо, будто перед первыми родами.
В другой раз Сережа непременно бы передал эти слова ребятам, и они бы вдоволь посмеялись над ними. Но сейчас он только нахмурил брови, пошел в сарай и начал с ожесточением колоть дрова…
А фронт уходил все дальше и дальше на восток. Где-то там был и Василий Воротынцев, кадровый солдат Красной Армии. Но о нем ничего не знали в его семье, так же как и вся Копповка, затерянная в дождливой степной глуши, не знала о фронтовых новостях, о судьбах родных и близких.
В начале октября к Воротынцевым пришел немецкий фельдфебель с переводчицей, бывшей преподавательницей немецкого языка, и приказал приготовить комнату для какого-то важного русского господина, к которому все должны относиться с уважением и любовью. Кроме того, нужно достать цветы и обязательно в старых казанках и горшочках, потому что ожидаемый господин любит неподдельную крестьянскую красоту славянских деревень. Увидев прилепившегося снаружи на подоконнике желтоглазого турмана, фельдфебель расплылся в дурашливой улыбке.
— О, эс ист прахтфоль! Эт ист бессер, альс ди блумен![1] — воскликнул он и направился к выходу.
В тот же день Воротынцевы услышали вежливо-осторожный стук в дверь. Ольга открыла и отступила в сторону. В комнату вошел высокий, хорошо сложенный лысеющий брюнет лет сорока пяти — сорока семи. На нем был клетчатый спортивный костюм, белая шелковая рубашка без галстука, желтые лакированные туфли. Приветливо улыбнувшись, он негромко проговорил:
— Мир дому сему!
— Спасибо. Проходите.
— Извините меня, пожалуйста. Я не знал, что к вам приходили беспокоиться обо мне, в чем я нисколько не нуждался. Как-нибудь сам найду общий язык с земляками… Не узнаете? Это неудивительно: столько воды утекло. — Он огляделся по сторонам и продолжал: — А я вот помню, не в лицо, конечно, это трудно. Но фамилию помню. Въехав в деревню, сразу же поинтересовался о вашем доме. Люди и подсказали мне… Кстати, как вас величают, хозяюшка?