Всего четыре-пять часов пути – и нам начинает открываться земля такой красоты, что пробирает до костей. Когда я говорю «красота», я и имею в виду красоту. В Америке часто кругом себя видишь такое уродство, что спятить можно. Трава, на тысячи миль – трава, и хоть бы тебе один холмик для разнообразия. Я не говорю, что в равнинах нет красоты. Есть. Но когда путешествуешь по равнине, совсем немного времени проходит, и у тебя начинает ехать крыша. Можешь взлететь с седла и посмотреть сверху на себя, едущего верхом. Как будто от безжалостного однообразия этой езды умираешь, оживаешь и снова умираешь. Мозг плавится в своей костяной миске, и повсюду видишь чудовищные чудеса. Комары сжирают тебя на ужин, и становишься галлюцинирующим лунатиком. Но вот вдалеке мы видим пейзаж, который как будто кто-то намалевал огромной кистью. Он взял голубой цвет – яркий, как вода в водопаде, – для гор, а зеленый – для лесов, такой зеленый, что хватило бы на десять миллионов изумрудов. Реки прожигают лес синей эмалью. Огромное огненное солнце со всей силы выжигает эти роскошные краски и уже расчистило десять тысяч акров неба. Совсем рядом сгрудились черные утесы – они поднимаются, гладкие и странные, из расплавленной зелени. Дальше по небу проходит огромная красная полоса, такая красная, как штаны зуавов. Потом другая огромная лента, бирюзовая, как яйцо малиновки. Господне творение! Тишина такая огромная, что от нее болят уши, цвет такой яркий, что от него болят жадные глаза. Мерзкий грехопадший человек заплачет при виде такой красоты – она вроде как говорит ему, что его жизнь не похвальна. Останки невинности жгут ему грудь, словно уголек от того самого солнца. Лайдж Маган поворачивается в седле и смотрит на меня. Он смеется.
Какие приятные места, говорит он.
Да уж, отвечаю я.
А почему ты мне этого не говоришь, возмущается Старлинг Карлтон с другого бока Лайджа. Я способен восхититься хорошим пейзажем ничуть не меньше рядового Макналти.
Какая красота, правда, Старлинг, говорит Лайдж, будто не знает, что вопрос Старлинга – с подковыркой. Он, конечно, знает. Но Старлинг уступает и решает ради дружбы поддержать болтовню Лайджа.
Еще и какая, говорит Старлинг. Умереть не встать.
И у него становится по-настоящему счастливый вид. И у Лайджа – тоже.
Черт побери, говорит сержант, тихо вы там, черт бы вас побрал.
Есть, сэр, отвечает Старлинг.
Спускаются сумерки, и тот же самый Бог медленно задергивает свою работу рваной черной занавеской. В спешке и облаке пыли возвращаются индейцы-кроу, деревня оказывается всего в четверти мили впереди, сержант велит нам спешиться, и теперь мы в незавидном положении – тяжелые на ногу белые люди рядом с деревней, где живут гении разведки и бдительности. В эту ночь нам придется превзойти самих себя, а лошадям – вести себя очень тихо, что слабо согласуется с большой книгой правил поведения для лошадей. Более того, мы надеемся и молимся, чтобы пушка нагнала нас в темноте бесшумно, а не с грохотом, как семь видений Иезекиилевых. Повар раздает нам сухой паек, и мы сидим на корточках, как бездомные, и едим, боясь разжечь костер в этой полной опасностей ночи. Мы говорим мало, в основном это обычная болтовня – так мы поддерживаем друг друга против страха. Страх – он как медведь в пещере из легкомысленной болтовни.