После 1945. Латентность как источник настоящего (Гумбрехт) - страница 31

‹…› Мы долгое время верили, что она (то есть Вторая мировая война) менее глупа, чем предыдущая. Не казалось глупым воевать против немецкого империализма и сопротивляться военной оккупации. Лишь теперь начинаем мы осознавать, что Муссолини, Гитлер и Хирохито были мелкосортными тиранами. Эти кровавые государства-мародеры, которые напали на демократии, как нации были гораздо слабее. Тираны-самодуры теперь разбиты и мертвы, а их феодальные территории – Германия, Италия, Япония – повержены в прах. Мир стал проще: возникают двое гигантов, которые терпеть друг друга не могут. И, однако, понадобится еще некоторое время, прежде чем эта война покажет свое истинное лицо[13].

Когда я впервые прочел этот пассаж, я был поражен совпадением – на дистанции более чем в шестьдесят пять лет – между ощущением Сартра, что Вторая мировая война еще не показала свое «истинное» лицо (даже тогда, когда уже назревала холодная война), и моим тезисом о том, что сегодня мы все еще не знаем, как относиться к этому событию. Если Сартр ожидал, что аргументированная реакция и ответ будут сформулированы в течение ближайших месяцев, то мы можем сказать, что то, что ему представлялось лишь краткосрочным периодом латентности, сегодня превратилось в состояние, которое человечество вынуждено нести на себе все время – и которое на деле может вообще никогда не закончиться. И точно так же, как мы в XXI веке, Сартр указывает пальцем на атомную бомбу, когда хочет идентифицировать те «латентные» условия, которые хотя и не сокрыты, но так никогда полностью и не признаны:

Многие европейцы предпочли бы увидеть Японию завоеванной и сломленной бомбардировками с моря, но эта маленькая бомба, которая может убить сто тысяч человек за один раз, заставляет всех нас осознать свою ответственность. В следующий раз, возможно, взорвется планета, и столь абсурдная концовка оставит навеки неразрешенными все те проблемы, что занимали нас последние десять тысяч лет ‹…›. Мы каким-то образом возвратились к тысячному году; каждое утро перед нами – возможность конца света, того дня, когда наша честность, мужество и все наши добрые намерения не будут больше иметь ни для кого никакого значения; они рухнут вместе с нашими неправдами, нашей злой волей и радикальной нехваткой в нас умения видеть различия, понимать своеобразия. Теперь, после смерти Бога, настала пора объявить о смерти Человека[14].

Примечательно, что на риторическом уровне пассаж строится таким образом, что это не Сартр объявляет «конец Человека». Как будто испугавшись окончательных следствий собственного анализа, Сартр уходит на риторическую дистанцию, заявляя, безлично, «теперь настала пора…». Видимо, ему стало слишком тяжело, когда он осознал, что отныне и навечно нам придется жить с возможностью того, что человечество уничтожит себя с помощью технологических средств. Любой, кто когда-либо видел фотографии из «Видоискателя, затуманенного слезами» («Viewfinder clouded with tears»), сделанные в Хиросиме через полтора часа после взрыва бомбы, легко поймет мотивы, стоящие за колебанием Сартра. Отчаянно безмятежные лица (это ли свобода тех, кто знает, что им нечего больше терять?) и тела выживших находятся на самой грани того, что можно называть «человеческим». Сегодня, однако, мы странным образом привыкли к этому чувству: множество симптомов «конца Человека» стали уже повседневными – почти популярными – опорными точками в разговоре; когда мы говорим о них, то говорим о них извне вместо того, чтобы принять на себя ответственность и спросить, откуда они появились, какими последствиями чреваты. Как и предсказывал Сартр, мы переживаем угрозу самоуничтожения человечества абстрактно и счастливы, когда она затухает в нашем сознании.