Хлеб на каждый день (Коваленко) - страница 43

— …Зато в столице бы жила. В метро разъезжала. А знаешь, какая у него квартира? С цветным телевизором.

«Что смешного в квартире с цветным телевизором?» — подумал Серафим Петрович.

— На его сто двадцать не очень-то у телевизора насидишься. На ремонт этого цветного не хватит.

И вдруг он понял! Это о нем, это у него пенсия сто двадцать. Одну из его соседок по столу — он не мог по голосам определить какую — «сватали» за него.

— Он старичок аккуратный. Спит в отдельной комнате. Ты ему утром кофейку и палочку в руки. Иди, мой ненаглядный, походи, подыши…

— Палочку ему не надо. Ему жена вместо палочки будет. «Ах, Тосечка, радость моя, как мы хорошо по жизни шагаем»…

И вдруг серьезный, грубоватый голос, видимо, Тосечки:

— Нет. Не хочу. Не надо.

Пошлость какая. И наглость. Выйти бы сейчас к ним: «Дуры стоеросовые! О внуках своих вспомнили бы, постыдились их, если ум весь в химзавивку ушел». Он и так мог сказать, но не сказал, только с горечью подумал: «Что же это такое?» Но только к вечеру нашел ответ. Не злость, не пошлость вырвались из этих женщин. Это их устами заговорили ушедшие века: «Старость, знай свое место, не мельтеши под ногами, не рядись в молодые одежки — никого не обманешь». Конечно, будь они более образованны, получи иное воспитание, разговор на эту тему прозвучал бы по форме иначе, но суть осталась бы той же: ты уже отжила свое, старость, посторонись.

Никто не учит людей жестокости. Пережитки прошлого не те, что подцеплены в детстве или в молодости, они более древнего происхождения, они в крови.

Серафим Петрович полночи не спал, мысленно произнося речи перед женщинами, чьими устами вещала черствость их предков. Он говорил им: «Несчастные! Вы же плюете в собственный колодец. Вам ведь тоже при удаче предстоит быть старыми». Он говорил: «Кумушки! А ведь и вы в глазах двадцатилетних такие же старые, как я в ваших. Так не лучше ли на себя оборотиться?» Но все это было слабым утешением его разгневанному сердцу.

Наутро он пришел в столовую без оглядки на время, без опасения, что застанет их за столом. Он желал их видеть. Знал уже, чем они вооружены и с чем воюют, и не боялся их.

За столом молчание стало напряженным. Словно кто-то оповестил женщин, что он приготовился к бою. Официантка, убирая посуду перед тем, как подать чай, обвела их вопросительным взглядом: что тут у вас случилось? Неужели эти бабы обидели такого вежливого старого человека? И, не выдержав молчания, спросила:

— Что это у вас так тихо?

Серафим Петрович откликнулся:

— Задумались.

Официантка подняла брови: скажи, пожалуйста, «задумались», чего-нибудь да придумают, и направилась к другому столу. А женщина, что сидела напротив Серафима Петровича, самая старшая из них, с красивой сединой в черных волосах, поглядела на Серафима Петровича, и в глазах ее мелькнул испуг. Зато другая, худощавая, кудрявая, с алмазами в сережках, вся преисполнилась любопытством. Третья же, которую Серафим Петрович про себя окрестил «диетсестрой», белолицая, покойная, словно отсутствовала. Пила чай, прижав большим пальцем ложечку к стенке стакана, и плавала в своих думах.