— Дед, у тебя аппетит, как у штангиста.
— У меня аппетит как у одинокого старика, которому редко выпадают такие яства. Боюсь только одного, Миша, как бы эти голубцы не стали твоим главным делом в жизни.
Миша этого не боялся. Он не понимал, что это талант, призвание тянут его к плите.
— Дед, а что самое главное в жизни? Только не отвечай — достойная цель, доброта. Я о другом. Что самое главное для жизненного самочувствия человека?
— Понимание.
— Тебя не понимают? А в чем тебя не понимают?
— Меня понимают. И у меня никаких по этому поводу претензий к жизни. Но разговор ведь не обо мне. Так вот, самое главное для самочувствия человека — понимание. Человека должны понимать и одобрять его жизнь. Конечно, все люди не могут понимать и одобрять. Поэтому можно существовать без понимания на улице, в магазине, в городском транспорте, но на работе и дома человек должен жить убежденным, что все его слова и поступки вызывают одобрение.
— Но ведь на работе и дома человека могут окружать ничтожные, маленькие люди. Что за радость от их одобрения?
— Видишь ли, Миша, чем старше или умней человек, тем меньше вокруг него маленьких и ничтожных. А если человек растет, зреет, потом стареет, а количество маленьких и ничтожных вокруг него не уменьшается, значит, он сам пигмей.
Серафим Петрович был способен понять и одобрить жизнь многих людей. Но самое близкое и дорогое существо не мог. И в этом не было его вины: те же самые пережитки, что многим позволяют то жалеючи, то просто с высоты глядеть на старость, давили и на Серафима Петровича, не позволяли ему увидеть внука у жаркой плиты, возле горячих кастрюль как у своего жизненного дела.
Когда Миша вернулся из Москвы, где пытался поступить в архитектурный институт, Серафим Петрович ринулся ему на помощь.
— Я доволен, что ты начнешь свой жизненный путь как настоящий мужчина. Пойдешь на завод, испытаешь, чего стоят твои руки. Не завидуй этим парниковым огурцам, которые попали в институтскую аудиторию из школьного класса.
Жизнь круто обошлась с Анечкой Залесской. Жила, как котенок, в теплом, ласковом доме. И вдруг — не выгнали, не выбросили в дождь на улицу, просто время подошло распрощаться с домом. В институт поступила она в своем городе, не пришлось отрываться от дома, не испытала самостоятельной жизни в общежитии: ни шума, ни голода, ни слез от того, что порвалась последняя пара чулок, а новые купить не на что.
Анечка была не просто поздним ребенком, а нежданным, родилась у людей, которые далеко не молодыми обрели друг друга. Матери было сорок четыре, а отцу сорок восемь, когда она появилась на свет. Они жили втроем, но раз в год приезжала дочь от первого брака матери, Анечкина сводная сестра. Когда Анечке был год, Зинаиде — двадцать четыре. Она налетала как ураган. Анечка видела, что родители боятся Зинаиду и ждут не дождутся, когда она уедет. Зинаида всегда спрашивала: «А это зачем купили?» Ей никогда не нравились вещи, которые они покупали. Однажды она сняла со стола плюшевую скатерть и такие же плюшевые шторы, которые висели в проеме смежных комнат и заменяли дверь, и отнесла весь этот плюш в комиссионку. В тот же приезд она выбросила желтый, с бахромой абажур, висевший посреди комнаты над круглым столом. Когда Анечка стала постарше, она увидела, что родители всякий раз перед отъездом Зинаиды занимают деньги и потом долго говорят о долгах. Но тогда жизнь сестры еще не пересекалась с Анечкиной, приезды старшей сестры были событием радостным, потому что она хоть и была уже взрослой женщиной, но оставалась родной дочерью матери, и та ее любила.