«Коробка» в полицейском участке – вещь опасная. Имеет одну особенность – менять людей. Вынуждает наговаривать друг на друга. Становится вещественным, скрепленным подписью доказательством предательства.
– Ладно, Марк, – сказала я, – рада была с тобой повидаться.
Уже когда я открывала больничную дверь, он меня окликнул:
– Послушай, Ник…
Тон был не тот, который мне помнился. Таким тоном копы говорят.
– Ты что же – погостить приехала?
Я пожала плечами.
– Да так, дела кое-какие улаживаю.
Руки по-прежнему тряслись, я крепче стиснула документы.
Марк не стал спрашивать, зачем я здесь, кого навещаю.
Он и сам знал.
Едва закрыв за собой дверь, я бегом бросилась в палату.
* * *
Папа сидел на кровати, уставившись в стену, раскачиваясь взад-вперед. Дверь была открыта, но я все равно постучала. Он не отреагировал.
– Папа!
Он обернулся ко мне – и снова вперил взгляд в стену, продолжая раскачиваться. Еще пара минут – и совсем от реальности отрешится.
Непосредственной опасности не было. «Не кризис», возможно, думала заведующая; значит, незачем звонить Дэниелу, созывать консилиум, делиться своими соображениями. Пожалуй, и заведующая, и лечащий врач еще и довольны: как же, пациент не буйный.
По мне, лучше буйство, чем пустота в глазах. Папа не рвался обратно в адекватность; не сражался с безумием за каждый дюйм известного, не ярился на незнакомое. Папа решил сдаться.
Над кроватью висели фотографии – я и Дэниел, а также медсестры, врачи; все, кого папе не следовало пугаться. Все, кого следовало помнить. Папа смотрел на стену – но не на лица. Я встала поближе к своему изображению. На фото волосы у меня были подстрижены более коротко, я улыбалась, папина рука лежала на моем плече. Фотографировали в этой же палате, год назад, в тот день, когда папу сюда привезли. Просто не нашлось наших совместных снимков, где я – взрослая. Внизу было написано Дэниеловым почерком: «С дочерью, Ник».
Папа продолжал раскачиваться. Теперь он еще и бубнил себе под нос какую-то абракадабру.
– Папа, – повторила я.
Он по-прежнему глядел сквозь меня.
Вдруг замер, замолчал, сфокусировался. И спросил:
– Это ты, Шана?
Я закрыла глаза. Открыв, увидела, что папа вновь принялся раскачиваться.
Мамина фотография на стене отсутствовала. Решение об этом далось трудно, мы с Дэниелом немало копий переломали. Чтó хуже: повесить мамино фото и вселить в папу надежду, что мама жива, или сделать вид, что мамы никогда и не было на свете? Об этом мы спорили весь вечер, а назавтра отвезли папу в «Большие сосны». Последнее слово осталось за мной. Потому что я знала: хуже – чувство утраты. Понимание, что ты владел чем-то – и вот его у тебя отняли. Насовсем.