Под заветной печатью... (Радченко) - страница 105

Постарел Стасов — ему за восемьдесят (он старше Толстого на четыре года), но дух все тот же: все продолжает разоблачать Николая.

И Толстой не устал бороться с правительством. Они отлучили его от церкви, хотя и не решились провозгласить анафему повсюду, как положено; а писатель громит их на весь мир — и его анафема разносится повсюду.

«Два царя у нас: Николай Второй и Лев Толстой, — признавал реакционный журналист А. С. Суворин, — кто из них сильнее? Николай Второй ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, синод имеет против него свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописи и в заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост».

«Психологию деспотизма» писатель художественно осваивает в первые годы XX века, работая над повестью «Хаджи-Мурат». В почти уже законченную рукопись Толстой вставляет главу о Николае (правда, Николай показан не в годы казни декабристов, а в конце своего царствования). В одном из писем Лев Николаевич сообщает: «Бьюсь над главой о Николае Павловиче, которая… мне кажется, важна, служа иллюстрацией моего понимания власти».

Этот образ Толстой строил на том материале, который знал. Здесь, конечно, подразумевается и расписание утонченного убийства, и тень «второй виселицы».

«Николай, в черном сюртуке без эполет, с полупогончиками, сидел у стола, откинув свой огромный, туго перетянутый по отросшему животу стан, и неподвижно своим безжизненным взглядом смотрел на входивших. Длинное белое лицо с огромным покатым лбом, выступавшим из-за приглаженных височков, искусно соединенных с париком, закрывавшим лысину, было сегодня особенно холодно и неподвижно. Глаза его, всегда тусклые, смотрели тусклее обыкновенного, сжатые губы из-за загнутых кверху усов и подпертые высоким воротником ожиревшие свежевыбритые щеки с оставленными правильными колбасиками бакенбард и прижимаемый к воротнику подбородок придавали его лицу выражение недовольства и даже гнева».

«Как ни привык Николай к возбуждаемому им в людях ужасу, этот ужас был ему всегда приятен, и он любил иногда поразить людей, повергнутых в ужас, контрастом обращенных к ним ласковых слов».

«Постоянная, явная, противная очевидности лесть окружающих его людей довела его до того, что он не видел уже своих противоречий, не сообразовал уже свои поступки и слова с действительностью, с логикой или даже с простым здравым смыслом, а вполне был уверен, что все его распоряжения, как бы они ни были бессмысленны, несправедливы и несогласны между собой, становились и осмысленны, и справедливы, и согласны между собой только потому, что он их сделал».