Наша борьба (Анпилов) - страница 116

“Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть... “Гони его!” - командует генерал, “беги! беги!” - кричат ему псари, мальчик бежит... “Ату его!” - вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!.. Генерала, кажется, в опеку взяли. Ну... что же его? Расстрелять? Для удовлетворения нравственного чувства расстрелять? Говори, Алешка!

-Расстрелять! – тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившейся какою-то улыбкой подняв взор на брата”.

Не без внутреннего мучения смиренный Алеша Карамазов признает: есть зло, на которое надо отвечать насилием, вплоть до расстрела. А Геннадий Зюганов даже после убийства сотен невинных людей на глазах всего мира (напомню, американская телекомпания вела прямой репортаж о расстреле парламента России и безоружных защитников Верховного Совета на весь мир) призывает “отказаться от насилия”, “не допускать политического экстремизма в рядах коммунистов”, заявляет, что “ КПРФ не партия мщения”.

И не стоило Геннадию Андреевичу распахивать душу, когда в нее, как он пишет, “проникали с помощью самой надежной отмычки - всесветно знаменитой цитатой о том, что высшая общественная гармония не стоит слезинки хотя бы одного замученного ради нее ребенка”. Цитата передернута “медвежатниками от демократии”. В подлиннике Достоевского - все гораздо сложнее. Иван Карамазов не желает, отказывается от “высшей гармонии”, при которой “мать обнимется с мучителем, растерзавшим сына ее”. Иван Карамазов рассказал Алеше также историю. в которой образованные, интеллигентные родители-деспоты истязают розгами и побоями свою пятилетнею дочь, да еще на ночь запирают ее в отхожее место, мажут ей лицо калом, мать заставляет девочку есть этот кал, - и все за то, что девочка “не просилась ночью”. История эта дошла до суда и суд присяжных оправдал родителей. Иван подчеркивает: “Я взял одних деток, для того чтобы вышло очевиднее. Об остальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры до центра, - я уж ни слова не говорю, я тему сузил”. Накал мысли в этом месте романа обожжет даже равнодушное каменное сердце. И нет ничего предосудительного в том, если Достоевский мучается вместе со своим героем, если устами Ивана Карамазова говорит сам писатель: “Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к “боженьке”! Не стоит потому, что слезки его остались неискупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и гармонии. Но чем же ты искупишь их? Разве это возможно? Неужто тем, что они будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены. Не хочу я наконец, чтобы мать обнималась с мучителем растерзавшим ее сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание свое; но страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему!”