Как все настоящие аристократы, как патриции республиканского Рима, как лорды старой Англии, эти могущественные люди соблюдали величайшую строгость нравов. Были среди них подлинные аскеты богатства: на заседаниях трестов можно было видеть лысые головы, впалые щеки, ввалившиеся глаза, изборожденные морщинами лбы. Тела у них были еще изможденнее, чем у старых испанских монахов, лица — еще желтее, губы — еще суше, взгляд — еще воспаленней, чем у них, потому что эти миллиардеры безудержно предавались суровым подвигам банковской и промышленной деятельности. Многие из них, отказывая себе во всякой радости, во всяком удовольствии, во всяком отдыхе, не жили, а прозябали в комнате без воздуха и света, уставленной одними электрическими аппаратами, там же ужинали яйцами и молоком, там же спали на какой-нибудь койке. Занятые только тем, что нажимали пальцем на никелевую кнопку, эти новые мистики, накапливая богатства и не видя вокруг себя даже признака их, достигали бесполезной возможности исполнять желания, которых они никогда не испытывали.
У культа богатства были и свои мученики. Так, один миллиардер, знаменитый Самуил Бокс, предпочел умереть, чем поступиться ничтожной частицей своего достояния. Один из его рабочих, став жертвой несчастного случая на предприятии и получив отказ в компенсации за увечье, стал добиваться осуществления своих прав по суду, но, обессиленный борьбою с непреодолимыми трудностями тяжбы, впал в жестокую нищету и, доведенный до отчаяния, прибег к дерзкой уловке — проник с револьвером к хозяину предприятия и потребовал заплатить положенную сумму, грозя в противном случае пустить ему пулю в лоб. Самуил Бокс платить отказался и из принципа предоставил убить себя.
Люди охотно берут пример с вышестоящих. Те, кто не владел крупными капиталами (а таких, само собой разумеется, было большинство), усиленно перенимали взгляды и нравы миллиардеров, стремясь смешаться с ними. Все чувства, препятствующие накоплению или сохранению богатства, считались позорными; не было прощения ни вялости, ни лени, ни вкусу к бескорыстным исследованиям, ни любви к искусству, ни тем более расточительности; сострадание осуждалось как пагубная слабость. Склонность к наслаждениям порицали, но, напротив, всегда готовы были извинить грубое удовлетворение желаний: в самом деле, насилие представлялось менее вредным для нравов, так как в нем усматривали одну из форм социальной энергии. Прочными устоями государства являлись две общественные добродетели: уважение к богатым и презрение к бедным. Слабым душам, порою смущенным при виде человеческих страданий, не оставалось ничего другого, как прибегать к лицемерию, которое невозможно было порицать, поскольку оно способствовало поддержанию порядка и обеспечивало прочность общественных установлений.