Колени ослабели.
— Исидор, Исидор… — шевельнулись мои губы. В тот же миг показалось, как туловище качнулось, двинулось ко мне. Я ощутил плечом чье–то прикосновение, прерывистое дыхание у груди. Ноги мои подкосились, стена с окном понеслась вверх, я — вниз…
Вечером того же дня я вернулся в свой опустевший подъезд, в комнатенку на втором этаже. Правильнее сказать не вернулся, а примчался почти что в беспамятстве, очнувшись после долгого лежания на полу.
Всю ночь я не сомкнул глаз. Окажись еще не так давно в подобном положении, я принялся бы лихорадочно соображать, как быть, перебирать в уме вероятные пути спасения. Ныне я с твердостью знал, что спасение едва ли возможно, что за мной придут.
Я ждал напряженно, мучительно, но за окном светлело, а шагов по лестнице так и не было слыхать. Я растопил печь, нагрел воду на плите и взялся править бритву, дабы привести свой вид в соответствие важности намеченного мною на сегодня поступка: я намеревался подать прошение о направлении в действующую армию. Вымыв голову, просушил волосы полотенцем, побрился и подошел к комоду за чистой нижней рубахой. Этот комод высотой едва доходил мне до пояса. Отворив дверку, не пригибаясь, я сунул руку, но вместо стопки белья нащупал чьи–то волосы. Я похолодел, не убирая руки, заторможено присел, чтобы в ужасе одеревенеть — с полки на меня бездумно смотрела отрезанная голова Исидора. Щека разодрана, склеры глаз окровянились, язык прикушен.
— Подойди к окну, — услыхал я за спиной.
Меня точно кипятком обожгло. Я привстал, обернулся, но никого не обнаружил. Зазвонили колокола. Я послушно двинулся к окну.
Улица была запружена народом. Инок нес высоко чудотворную икону, за ней колыхались хоругви, кресты. Порченная девка–калека бросалась в ноги толпе, юродивые корчили рожи и отплясывали на обочинах. Из домов выходили мужики и бабы с детьми, служивый люд, крестились и присоединялись к толпе. Крестный ход приближался. Я всматривался в торжественные лица человеков, отличных от меня, в мозгу вспыхивало: «Исидор… Исидор… Исидор…». Я хотел сбежать, смешаться с людской рекой, но мои ноги точно приросли к полу. Я уже ничего не понимал. Кто я? Зачем живу и живу ли? Я распахнул окно, вдохнул морозного воздуха, отпрянул вглубь комнаты и выхватил револьвер. Не ведаю, что принудило меня поднять руку и всмотреться в картину через прорезь прицела те же лица, но уже каждое хоть на миг, но запечатлевалось смертно в нем. Я виделся себе властелином, могущим сиюсекундно покарать или помиловать, но вместо самодовольного рогота из моей груди вырвался сдавленный хрип — я застыл, меня сковал взгляд, обращенный из толпы ко мне. Босой на снегу, в рубище до пят, убиенный мною Николай воспрял из тлена и замер в скорби напротив ворот. Донесся молящийся глас: «Зачем ты оставил меня, зачем покинул, почему ты не закопал себя разом со мной на том берегу?». И простер ко мне руки, и шагнул в своем саване в комьях могильной земли. Я зажмурился и в истерике зарыдал. Вся моя жизнь пронеслась — нет, не перед моим мысленным взором, а мимо меня, где–то поодаль стремительным вихрем, ибо эта жизнь мне никогда не принадлежала, я ничего не понимал в ней и помнил всегда лишь об одном действительно выполнимом праве человека — праве на смерть. И я поднес револьвер к виску трясущейся рукой.