Песни сирены (Агеев) - страница 82

Я не знал причины столь обширного разброса эмоций по интенсивности, но, возвращаясь к истории с бывшим отчимом и к моему зароку, приходилось признать, что в те давние и наивные времена я не предполагал, как может чувствовать себя человек, сжигаемый ревностью. Мама утверждала, что не давала Борису Ивановичу «ни малейшего повода» – но это, конечно, было полной ерундой. Разве ревность жёстко соотносится только с периодом близости или же имеет срок давности? Разве не хотелось мне разбить в кровь снисходительно кривящийся в усмешке рот Аллы, чтобы ей неповадно было дерзить в ответ на мои вопросы? Как это она там сказала о своём начальнике? «Спала, не спала! Тебе-то что? Это ещё до тебя было!» Да чёрт возьми! Какая разница, что было до меня, а что после? Нет, кое-какие впечатления матери были верными, и отчим действительно мстил ей – тут не было ошибки. Но вот в том, что она не давала ему повода для ревности, мать была совершенно не права. Он и мстил-то ей именно за то – за измену. Мать много лет была ему неверна. Сначала – с моим покойным отцом, потом – с Лёнечкой. Что с того, что это было в прошлом? Он-то ведь думал о её изменах в настоящем времени, вероятно, даже представляя себе во всех подробностях, как именно всё происходило, – так же, как я ежечасно представлял себе, как именно это происходило у Аллы с другими мужчинами. Нет, я вовсе не оправдываю Григорьевского, я говорю лишь о том, что на поверку я оказался ничуть не лучше, чем он. Да, я ни разу не позволил себе ударить Аллу, но разве мне не хотелось этого сделать? Так чем же я отличаюсь от человека, которого считал неизмеримо ниже себя? От человека, к которому я с некоторых пор не питал ничего, кроме презрения?

Кстати, окончательно отделаться от Бориса Ивановича удалось только через год с лишним, и это действительно оказалось непросто. В сентябре, сразу же после моего отъезда, отчим предпринял отчаянную попытку склеить разбитый семейный очаг, что выразилось в том, что он, при всякой возможности, стал встречать возвращающуюся с работы мать у подъезда нашего дома то с букетами цветов, то с коробками конфет. Несмотря на то, что все его подарки начисто отвергались вкупе с мольбами и настойчивыми попытками разговоров по душам, Григорьевский не оставлял надежды на примирение и даже с каждым днём становился всё наглее. Тогда, вконец отчаявшись, мама уговорила Корнеева ежедневно провожать её до дверей квартиры. Тем самым был заодно завершён и затянувшийся процесс Лёнечкиного прощения, потому что хитрый зеленоглазый искуситель ни за что не соглашался уходить к себе домой, не выпив прежде чашечки кофе. Понятно, что чашечкой кофе удавалось ограничиваться лишь в первые два-три раза, так как Корнеев, верный прежним привычкам, едва получив возможность посидеть за столом напротив матери, тут же принялся её коварно гипнотизировать. Причём, если отчиму для полной деморализации хватило всего лишь нескольких встреч, после чего он окончательно исчез, то Лёнечка захаживает к маме «на чашечку кофе» и поныне. Правда, я подозреваю, что в последние годы расширительная коннотация этого словосочетания изжила себя, вернувшись к своему первоначальному, то есть буквальному смыслу. Что касается Бориса Ивановича, то его даже после официального развода довольно долго не удавалось выписать из нашей квартиры, хотя и непонятно было, чего он добивался – скорее всего, просто старался посильнее досадить матери. Для этого у него имелась своя тактика. Напрямую он от сотрудничества не отказывался, но говорил, что «займётся выпиской, когда у него будет время», а времени, понятное дело, всё никак не находилось. Патовая ситуация совершенно неожиданно разрешилась, когда я случайно нажаловался на отчима Вовке Дзюбе – одному из своих друзей детства. Тот как раз окончил военное училище и заехал на неделю-другую домой, перед тем как с новенькими погонами лейтенанта отправиться к месту постоянной службы в сто восемьдесят шестой полк ВДВ где-то у чёрта на куличках. С первого и до последнего дня отпуска Вовка без устали шатался по квартирам своих приятелей, празднуя со всеми подряд, и на третьи или четвёртые сутки добрался до меня. Мы с ним хорошенько врезали – вернее, я-то выпил порядочно, а Дзюба лишь «дозаправился», как он обозначал это действие – и, не преследуя никаких практических целей, а исключительно под настроение, я пересказал ему свой утренний разговор с Григорьевским, почти слово в слово дублирующий ту же самую отговорку, которую мать успела выучить наизусть.