Однако в ранние годы, еще не зная толком, как лучше использовать свое дарование, Ильф брался за драматические и даже мелодраматические темы, ему совсем не свойственные. Что можно сказать о ранних рассказах «Рыболов стеклянного батальона» и «Маленький негодяй»? Они производят впечатление искусственных, вычурных. Тут есть стремление писать образно во что бы то ни стало («День доеден до последней крошки», «Петух кричал, как роженица», «Стенька удушливо хохотал» и т. д.), но может показаться, что нет еще подлинного умения образно видеть мир. Описания природы выходили какими-то странными, импрессионистическими: «Солнце в беспамятстве катилось к закату... Телеграфные провода выли и свистели. Швыряя белый дым, вылез из-за поворота паровоз и снова ушел за поворот... В пшенице кричала и плакала мелкая птичья сволочь. Солнце сжималось, становилось все меньше и безостановочно падало. Луна пожелтела, и поднялся ветер».
Интересно сравнить такие пейзажные зарисовки молодого Ильфа с пейзажами «Двенадцати стульев»: «За ночь холод был съеден без остатка. Стало так тепло, что у ранних прохожих ныли ноги. Воробьи несли разный вздор. Даже курица, вышедшая из кухни в гостиничный двор, почувствовала прилив сил и попыталась взлететь. Небо было в мелких облачных клецках, из мусорного ящика несло запахом фиалки и супа пейзан. Ветер млел под карнизом. Коты развалились на крыше и, снисходительно сощурясь, глядели на двор...»
В обоих случаях использован прием резких несоответствий, сближения далеких понятий. Некоторые фразы в ранних рассказах Ильфа и в «Двенадцати стульях» почти буквально совпадают («День доеден до последней крошки», «За ночь холод был съеден без остатка»). Разница только в том, что в поисках своей оригинальной манеры Ильф мог еще писать такие фразы всерьез. А в их совместной с Петровым работе прием резких несоответствий становился одним из важных и постоянно действующих сатирических средств.
Живость, раскованность и разговорную простоту стиля Ильф обретал не в ранних своих рассказах, а в своеобразных юмористических репортажах. Тут для острого наблюдателя открывался широкий простор. «Объекты» были разные. В Одессе, на Платоновском молу, он следил, как разгружается первый после блокады американский пароход, в отделении милиции беседовал с правонарушителями, а на Нижегородской ярмарке, куда Ильф приехал от «Гудка», с увлечением толкался в пестрой толпе. Но чаще всего, бродя «зевакой» по московским улицам, Ильф делал летучие зарисовки столичной жизни. Это была Москва 1923—1925 годов. Теперь нам трудно представить беспризорных детей, которые, кутаясь в невообразимое тряпье («семь дыр с заплатками»), грелись в самом центре города возле асфальтовых котлов; трудно представить наглых, преуспевающих биржевых дельцов, всем своим видом старавшихся показать, что революции не было, а «если она даже была, то ее больше не будет». Забыты старорежимные дамы, чьи траурные шляпы и манеры напоминали Ильфу похоронных лошадей. И странно читать описание шумного, беспорядочного торжища, которое ежедневно раскидывалось на углу Петровки, и Столешникова. Беспатентные лоточники торговали тут клетчатыми носками «скетч». Слышен был протяжный крик: «Вечная игла для примуса!»