— Бева пожаловала, — так и говорил. — Всегда к вашим услугам.
Соседи подсовывали Бабуль свою стоптанную обувь, и Лядов, конечно, не мог этого не понимать, но снисходил.
— Бева пролетариям услужает. Бева добрая., — заключал он, осматривая чью-нибудь безнадежную босоножку и добавляя совсем уж загадочное: — Изебровая.
— Что это значит? — спрашивала Геля.
— Просто — женщина, — смеялась Бабуль.
— На каком языке? — уточняла Геля.
— На лапландском, — лукавила Бабуль.
Она с Лядовым общалась диковинно, как ни с кем.
С последним радиосигналом сапожник влезал на подоконник и кричал:
— Минуточку внимания, граждане! Сейчас инвалид войны выкажет вам неприличие. Эта сторона улицы при артобстреле наиболее опасна. Нервных прошу перейти на другую сторону.
После чего Лядов виртуозно, на руках, поворачивался к улице тощим волосатым пинчекрякалом с заранее спущенными штанами и объявлял:
— Наша пехотная пёрка! — и выпускал длительный газ с неизменно низким тубным звуком.
Послушать Лядова всякий раз собиралась изрядная толпа. Издав фирменный звук, он абсолютно спокойно, с выражением выполненного долга разворачивался к зрителям лицом, подбирал штаны, захлопывал подвальное окно и уползал на свой рабочий табурет с сиденьем из широких брезентовых полос, образующих крупную клетку. Бесчинство по выходным ему прощалось, потому что он был единственным мастером на всю округу, и все носили его набойки и давили весом на его каблуки. Лядов был охальник, но уважение к святыням имел. На какой бы день ни выпадало девятое мая, он показывался в окне трезвый, с двухрядной хромкой, надетой, как делают опытные гармонисты при игре сидя и для форсу, — одним ремнем выше локтя. В этот день Лядов пел, не глядя на публику, куда менее обильную, чем на воскресном спектакле, но верную. Геле нравились его песни, особенно про неведомые галицийские поля, то есть про самого Лядова:
Ветер воет, ноги ноют,
Словно вновь они при мне.
Но с тех пор как девятое мая объявили выходным, Лядов петь перестал, правда, и газы в этот день принародно не испускал.
Гелю поражала публичность жизни Двора и окрестностей, которую Лядов всего лишь доводил до абсурда. Всегда будто на сцене, всегда нескрываемо на виду. Новиковы сдавали комнату передвижным циркачам, каждое лето гастролировавшим в городе. Это обеспечивало всем малолетним бесплатные представления. Но каждый шаг квартирантов обсуждался и комментировался, как футбольный матч. Маня Новикова становилась во Дворе самой популярной фигурой. Она развалисто выходила утром, когда старухи рассаживались вдоль Гуниных окон, вынеся две дополнительные табуретки для подкидного или лото. По правилам мужчины занимали стол в центре Двора, и белые карликовые конфетти лепились в их руках к черным доминошным шоколадкам. Но в качестве рыцарского жеста они иногда присаживались на старушечьей территории и, нещадно шлепая картами по табуретке, показывали класс.