Ромовая баба (Грот) - страница 45

Да, духи снова нашли трещинку в его броне — ударив по другу, использовали против Гартмута в качестве оружия его же добросердечие и ротозейство. Но не сумели перебороть их, потому что не кто иной, как славный добродушный Гартмут Шоске, помнил своего друга Вилли Майнерта и год, и многие годы спустя, когда тяжелые кровавые воды двух войн вымыли воспоминания о худеньком темноволосом смешливом мальчике и его внезапной необъяснимой смерти из памяти живущих.

Все последующие годы до окончания гимназии Гартмут учился, с каким-то остервенением вгрызаясь в науки. Он и сам не замечал, как взрослеет, — лишь росла внутренняя сосредоточенность, делавшая его все более сдержанным. Он научился владеть собой и больше не поддавался на уловки духов, стремящихся вывести его из себя. Их, кстати, Гартмут стал видеть по-другому. Его внутреннее зрение настолько заострилось, что духов он стал видеть буквально насквозь. Раньше они казались ему плотным дымом, облачками влаги, соткавшимися в страшные или смешные формы. Теперь же он стал различать внутри эти форм другие, помельче, странно шевелящиеся в «телах» своих хозяев. Что это было, он не знал, но эти копошащиеся прозрачные насекомые вызывали в нем еще большую тревогу. Когда-нибудь, он дал себе слово, он возьмется за их пристальное изучение.

Он не забыл наставлений Берлепша и в последний год учебы, когда на носу были уже выпускные экзамены, написал в Тюбинген Рудольфу фон Роту и вскоре получил суховатый, но обстоятельный ответ: профессор оценил его способности в классической филологии и интерес к персидскому языку, но посоветовал обратиться к своему ученику, Карлу Фридриху Гелднеру, которого рекомендовал как блестящего знатока авестийской и персидской культуры. Так выбор университета решился сам собой: сдав выпускные экзамены и получив свой Abitur, Гартмут подал документы в Тюбинген и был мгновенно принят.

Отец без возражений заплатил за первый год обучения. Он был так растерян, что не сумел бы найти слова, даже если бы решил возражать против отъезда сына. С годами сын Гартмут становился для него все большей и большей загадкой. Гельмут Шоске помнил его маленьким, смешным, толстым карапузом; помнил живым и смекалистым мальчонкой, снующим по пекарне; помнил славным добродушным пареньком, охотно и весело обслуживающим покупателей. Но вот этот жизнерадостный мальчуган на глазах превращался в замкнутого и немного печального юношу, который, казалось, постоянно вглядывается и вслушивается во что-то неведомое, будто чувствуя несильную, но постоянную боль, — и боль эта передавалась Шоске-старшему, и неослабно напоминала о себе, и не отпускала даже по ночам. Просыпаясь и лежа в темноте до рассвета, Гельмут Шоске мучительно и ясно осознавал, как это бывает в томительные часы неотступной бессонницы, что Гартмуту, его мальчику, выпал тяжкий и скверный дар, который не принесет ему счастья. Грудь отца ходила и рвалась в рыданьях, которые так и не могли прорваться, словно тугой мучной плевой обернута была его скорбная душа. В день отъезда он едва приобнял сына и быстро ушел в пекарню — а, поднявшись наверх, долго, в голос плакал, сотрясаясь и ударяясь о косяк двери. Проплакавшись и вытирая слезы, он с удивлением обнаружил, что вся голова его в шишках, а правое плечо в синяках, словно на него обрушилась стена. И он понял, что это рухнуло на него здание его несбывшихся надежд, больно побив острыми камнями, но оставив жить душевным инвалидом.