Москвичка (Кондратьев) - страница 119

Он воодушевлялся, если нужно было ехать по маршруту «Беспалов — Воронцова», и скучал, когда его руки заставляли машину колесить по всей остальной Москве — от ВДНХ до Зюзинского леса, от Серебряного бора до Измайловского парка. Он хорошо чувствовал и мысленно представлял улицы и кварталы огромного каменного тела Москвы, раскинутого на неровном, холмистом ложе, и мог бы их набросать на листке бумаги по памяти, как легко мог воспроизвести трещины ледового поля после летной разведки. Но не для пущего изучения столицы он гонял свою машину по напряженным, гудящим магистралям, улицам с односторонним движением, тихим переулкам — ему надо было окрепнуть в вере, что он не маленький, не больной, не забившийся в квартирную щелку и не задавленный каменной городской тяжестью.

Это ему удавалось и делало бы счастливым, если бы не томила тоска, когда он, сидя в «Москвиче», ловил спиной, как радаром, что все больше удаляется от того микроскопического, но бесценного пространства — зеленого особнячка, в котором заключена Ольга Николаевна с ее неслышными биениями сердца, мгновенным блеском глаз, с прикосновениями ее пальцев к авторучке, к полотенцу, к телу больных. Уезжая от нее, он ехал как будто все время в гору — чем дальше, тем круче. Зато легко несся вниз, когда возвращался.

Увозя от нее Беспалова, он часть дороги говорил со своим другом сквозь сжатые зубы, как бы злясь на него, скованный, спеленатый своей тоской, думающий: «Ну а что у нас с Ольгой Николаевной дальше?» Как часто, ласково его встретив, задержав руку в его лапище, Ольга Николаевна уже через мгновение ему не принадлежала. Беспалов захватывал ее, словно он был все страждущее человечество. Что-то в Беспалове время от времени ломалось, восстанавливалось, опять распадалось. Все его тело то расширялось, как работающее сердце, наполненное кровью и жизнью, освежаемое кислородом, то сжималось, ссыхалось, обескровливалось. «Я рядом с ним здоровяк», — думал Медведев и не жалел часов ожидания, когда Ольга Николаевна отпустит Беспалова.

Подкатив на своем «Москвиче» к гранитам Яузы, он оставлял машину где-нибудь на обочине и, кутая шарфом шею, стуча тростью, прохаживался над рекой, поглядывая на ее серые, слабо блещущие, медлительные воды, пытаясь догадаться, чем близки ему эти нешумные набережные, хранящие в своих названиях пласты истории, эти недлинные и невысокие спины мостов, эти деревья, чутко слушающие бульканье и журчание реки, ответно посылающие ей то листок, то шепот. Он представлял себе Яузу лет двести — триста назад, когда Москва перекидывала сюда свои дворцы. Он видел Франца Лефорта на ее берегах, а вслед за Лефортом Петра I и Екатерину II… Кажется, сюда, по этому Дворцовому мосту, передвигался городской центр, но, быть может, к лучшему, что не передвинулся. Яуза не загордилась. И ни казармы в зданиях дворцов, содрогая ее тело барабанным боем, ни текстильные фабрики, подкрашивая ее воду красителями, не смогли изменить до конца ее сути. Река и сейчас словно припорошена цветочной пыльцой полей и хранит воспоминания об отражении в ней серебристых ветел и о том, как в омутах под корягами ее струи оглаживали бока старых сомов. На берегах Яузы чувствовалось то, о чем иногда скучаешь, озирая с парапета оголенную и торопливую Москву-реку, — слабый налет провинциальной прелести в самой пестроте цветных пятен осени, в скромном дыхании дворцовых фасадов, в задумчивости течения. Яузская Москва не требовала великих деяний — она походила на женщину, которая обласкает и даст тебе семью, даже если жизнь переломила тебе хребет. Не этим ли манила она к себе бывшего великого гордеца Олега Николаевича?