Она работала. Девушка сгребла стог до самого неба, встала на него, выше холмов, крыш, сосняков. Она встала на стог в самом небе. Ее белые волосы рвались вдаль вместе с ветром, и платье рвалось и хлопало, как знамя. А стог журчал у нее под ногами. Так журчат ручьи, когда их много и сливаются они вместе, чтобы смеяться, пировать и хлопать друг друга по плечам.
Вот теперь девушка запела. Она пела без слов, но во весь голос. И руки подняла над собой, как два маленьких солнца. И освещала ими все дали, направо и налево.
И люди останавливались, кто где был. Они смотрели на девушку, и губы их шевелились. Люди тоже пели. Не подпевали девушке, а каждый свою песню пел для себя. И лица их были счастливые.
Теперь счастья недоставало только кленам. Именно полного счастья в такой ветреный полдень. И тогда отовсюду клены сдвинулись со своих мест и пошли к девушке, к ее стогу за поселком. Ах, как это было радостно! Клены шли и шумели во весь ветер. Они переговаривались друг с другом, друг друга окликали и приветствовали. Они встали вокруг стога. А ветер сорвал с девушки платье и понес над озером, как птицу.
Тогда клены враз поднялись, мгновенно выросли в небо и закрыли девушку на стогу, чтобы никто посторонний ее не видел.
Пусть она стоит там, в небе, и поет свою песню.
Кто-то вогнал в озеро бричку и бросил ее передком к берегу. И та смотрит из воды на песчаную пологую полосу, развернув передок и раскинув оглобли. Среди синей осенней воды бричка смотрится как нечто совершенно сокрушенное, оставленное навсегда и потерявшее всякое значение. Бричка смотрится как конец целого мира или по крайней мере какого-то значительного дела. Какого? Трудно сказать. Подождать следует вечера, и тогда, на заре, многое сделается явным и понятным.
Когда красное солнце коснулось леса по ту сторону озера, стало ясно, что это тачанка. Тачанка вся залита кровью и брошена здесь, у берега. Пулеметчик висит вниз головой и с передка касается воды руками. «Максим» уткнулся дулом в озеро. Кони валяются в воде, полумертво сопят, и один, гнедой, бьет окровавленными мослами в песок и силится поднять голову. Скоро солнце сядет, и кровь перестанет гореть на передке, на колесах и вдоль оглобли.
Синие сумерки, кутаясь в синие тени, соберутся к берегу. И тогда я увижу черное проломленное ложе, полевой разбитый катафалк. Там, на ложе, раскинувшийся и насквозь пробитый сталью, лежу я сам. Меня пробило уже мертвого. Правая рука немного вскинулась и застыла в воздухе, как в крестном знамении. Так замерла на полпути. Внизу холодная плещет вода. Меня откуда-то везли и бросили от страха. И нет уже ни лошадей, ни провожатых. Все брошено и страшным каким-то ударом опрокинуто в воду.