Счастливы по-своему (Труфанова) - страница 81

На третьем этаже Соловей нажал на вишневую кнопочку звонка рядом с цифрой «11». Сначала ничего не последовало, и Богдан, взглянув на часы, решил: рано еще, на работе или… Но тут за дверью что-то грохнуло, зашуршало, а затем обитая кофейным кожзамом дверь распахнулась, и перед визитером в черном провале коридора предстала почти двухметровая объемистая фигура в полосатых трусах и белевшей майке. Мужчина оперся о косяк, наклонился вперед, на свет, и Богдан узнал Иннокентия. Очкастое совиное лицо надвинулось на Богдана, багровые глаза тяжело вперились в него. Щеки доктора наук были покрыты трехдневной щетиной, майку украсил винный потек и два печеночно-желтых пятна.

— Ну, Иннокентий… Здравствуй, — грустно сказал Богдан.

— Богдан, — уронил Кеша. — Ты портвейн употребляешь? Что я спрашиваю. Заходи.


Утром в пятницу Богдан проснулся от щекотки, скользнувшей по его уху и щеке, а затем от того, что кто-то бархатным платочком несколько раз коснулся его губы — мягко, но настойчиво. То есть Богдан пока не проснулся, а только вынырнул из сна, не поднявшись еще на залитую жестким светом поверхность бодрствования. Просыпаться совсем не хотелось, он никак не мог заставить себя разлепить глаза, но тут некто неугомонный снова защекотал ему щеку, губу…

— Ууммм! — издал стон Соловей, открыл глаза и вздрогнул.

В сантиметре от него были разбойничьи желтые глаза и какая-то серая харя. Харя разинула розовую, ребристую изнутри пасть, показав острые белые зубы, Богдан вздрогнул и рывком сел, отчего разбойничья серая морда улетела вбок с гнусавым воплем.

Теперь Соловей пришел в себя. Он сидел на зеленом диване в чужой квартире, улетевшая харя принадлежала коту, который уже встряхнулся, произнес короткое непечатное словцо на своем языке и вспрыгнул на стоявший перед диваном журнальный стол. Интерес кота к столу объяснялся не журналами (которых на нем и не было), а открытой коробкой с тортом. Треть торта была аккуратно изъята ножом (Богдан даже припомнил, как кромсал вчера его бисквитную плоть чайной ложкой), а остальное было изрядно погрызено — несомненно, этим самым котом. Кот, на усах которого дрожали белые следы крема, аккуратно, будто на пуантах, обошел по столу бокалы с копеечными янтарными лужицами на дне, зыркнул на проснувшегося сердитым глазом и аккуратно лизнул масляную, разлапистую розу, последнюю из уцелевших на торте.

Богдан скомкал простыню, которой укрывался, и встал. Он, конечно же, был в квартире Кеши, это он вспомнил. Даже если бы не вспомнил, это ему подсказал бы большой черно-белый фотопортрет Кешиного отца, висевший на оклеенной полосатыми обоями стене. Наум Иванович Невзоров чуть наклонил исполинский, с залысинами лоб ученого, сжал пальцами в задумчивости маленький желчный подбородок и в таком состоянии смотрел в сторону окна уже без малого сорок лет — насколько помнил Богдан, портрет повесили вскоре после его смерти. В этой гостиной мало что поменялось: вот только диван, да журнальный столик, да торт на нем были новинками, а пышный азербайджанский ковер, застеливший почти всю комнату, книжные шкафы от стены до стены, за бликующими стеклами которых проступали темные, солидные переплеты, голенастый торшер, полка с тропической раковиной, сиявшей переливчато-розовым нутром, — это все было, как было. Ах, еще добавились две цветные любительские фотографии десять на пятнадцать, засунутые за стекло книжной полки: на одной тихо улыбалась Кешина мама (покойная, как узнал вчера Богдан, вот уже пять лет как покойная), а на другой на невидимого фотографа исподлобья и без улыбки смотрела какая-то неизвестная красивая брюнетка, сидевшая на том самом диване, на котором Богдан провел ночь.