Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования (Цымбурский) - страница 163

В европейской истории, таким образом, различимы представленные развернуто или имплицитно на уровне словоупотребления четыре понимания суверенитета: суверенитет монарха, как бы сконцентрировавшего в своих руках средневековые права всего военно-феодального, политического сословия; суверенитет народа-населения; суверенитет нации-этноса и, наконец, суверенитет государства как интегративной политической целостности, независимо от господствующей идеологии и социальной структуры. Каждая из этих концепций выдвигает вперед, соответственно, признак чистой политической и военно-командной власти, или признак хозяйственной и гражданской общности, или критерий культурно-языковой либо, наконец, чисто технократический критерий управляемости. Знаменательно, что эти видения суверенитета отвечают различению четырех универсальных социальных функций, по Т. Парсонсу: политической, экономически-адаптивной, интегративной и, наконец, культурной, обеспечивающей непрерывность существования системы и идеологическое снятие возникающих в ней напряжений. Поэтому возможность четырех пониманий суверенитета, видимо, может рассматриваться как универсалия, которая в том или ином специфическом преломлении способна обнаруживаться и в политической истории других мировых регионов.

Смена и конкуренция идеологий государственного суверенитета заставляла правящие режимы пересматривать и менять политические имиджи, определяя динамику внешне– и внутриполитических стратегий, умножая мифы власти. Так, лишь с утверждением догмы народного суверенитета возник имидж героя-диктатора, ведающего и воплощающего народную волю, – тот имидж, который реализовался в диапазоне от Робеспьера и Бонапарта до Пиночета и Кастро. И тем не менее все эти мутации в рамках очерченной «типологии суверенитетов» нисколько не затрагивают сути самой идеи суверенитета, не углубляя и не изменяя ее понимания: говорим ли мы о России при Николае II, СССР при Сталине или Ливии при Каддафи, ничто не мешает нам оставаться при той же самой формуле суверенитета – «полновластие плюс независимость». Чтобы заглянуть по ту сторону этой формулы, вглубь семантики суверенитета, надо обратиться к примерам иного рода, иного ряда.

Критики стандартного «боденовского» толкования суверенитета много раз говорили о его схоластичности. Взять, например, любые государства, состоящие в военном союзе. Вступая в него, они во многом утрачивают свободу решений и начинают в важнейших вопросах войны и мира руководствоваться не прямыми, сиюминутными своими интересами, а долгосрочными взаимными обязательствами – вплоть до того, что вступают в войны, не будучи к ним готовыми, как Россия в 1914 году, или даже вовсе их не желая, как Англия и Франция в 1939-м. Значит ли это, что они добровольно лишают себя суверенитета? А если да, то зачем они это делают? Лишь мельком напомню давние хрестоматийные споры в связи со статусом доминионов о том, возможен ли суверенитет внутренний без внешнего. Или о положении в федеративных государствах, где власть делится между федеральным правительством и штатами так, что ни одна инстанция не может нарушить полномочий другой. Кто здесь полновластный суверен? Ясно, что во всех этих разнородных, многократно дискутировавшихся случаях политологи имеют дело с особым проявлением суверенитета – не как независимости, а как фиксированной, обязывающей взаимозависимости субъектов.