Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования (Цымбурский) - страница 306

, пока авторы остаются на почве статистических генерализаций, или об историософии, коль скоро они изображают вознесение в спекулятивные выси.

Но ведь есть и другое, разделяемое также и мною толкование термина «метаистория». Оно вытекает из предположения о том, что люди творят свою историю не только благодаря способности принимать решения, но и через интерпретации, приписываемые ими прошлому, настоящему и будущему Когда мы говорим о зависимости исторических выборов, совершаемых людьми, от прошлого опыта, надо иметь в виду, что над людьми тяготеет не какое-то «объективное» прошлое само по себе, а тот смысл, который они этому прошлому приписали, та сюжетика, при посредстве которой его оформили и закрепили в памяти. Люди детерминированы в своих действиях не менее, нежели материальными условиями своего бытия, также и правилами означивания истории, разными возможными программами этого означивания – отчасти культурно-исторического, отчасти видового, антропологического характера. При подобных предпосылках предметом аналитической метаистории (в отличие от историософии, взыскующей проникновения в надчеловеческие объективные сущности) становится именно то, что и как творится индивидуальным и коллективным сознанием людей из переживаемой ими истории, какими смыслами она облекается.

Нетрудно прийти к мысли, что смыслополагание такого рода, скорее всего, должно объединять историческую рефлексию с иными формами человеческого семиозиса, в частности с художественным творчеством. Здесь-то метаисторическое исследование вступает в продуктивное взаимодействие как с семиотикой собственно художественных текстов, так и с герменевтикой языка философских и эстетических теорий (в них наш блестящий культуролог Я. Голосовкер по праву видел «искусство построения мира и мировой истории из внутренних образов, которые… суть смыслообразы, то есть создают здание смыслов» [Голосовкер 1987: 148]).

Образцами таких метаисторических исследований могут считаться уже превратившиеся в классику работы К. Берка и X. Уайта. Первый из них, занимаясь теорией комедии, выдвинул тезис о возможности представить любое историческое событие в пяти базисных драматических категориях: «действия», «деятеля», «сцены», или «фона», «цели действия» и его «инструментария» (agency) [Burke 1969]. По К. Берку, различие видений и способов изложения истории во многом обусловлено возможностью для мысли и повествования фокусироваться на разных категориях этой драматической грамматики, в то же время с достаточной свободой распределяя по этим категориям явления и концепты. К примеру, «война» может трактоваться и в качестве действия, и как мифологизированный деятель, быть и сценой военной карьеры, и инструментом международной политики, а в агонистических моделях истории даже и самоцелью. Смысл, придаваемый в тексте историка, политолога или политика процедурам демократических выборов и референдумов, будет во многом зависеть от того, трактуются ли эти процедуры как сознательное действие, выражающее волю электората, как инструмент политического манипулирования или же как аксессуар политической сцены, на фоне которой разворачивается подлинная игра. Образы истории кардинально трансформируются со смещением фокусировки и с перераспределением наполнения отдельных категорий.