Однако если говорить о роли Советского Союза как политического Другого в консервативном дискурсе, то речь не идет о резких изменениях конструкта политической идентичности Японии, а скорее о дальнейшем углублении восприятия Советского Союза как источающего опасность Другого, а также о переходе этого восприятия с партийного на государственный уровень. Другими словами, будучи частью общих процессов разрядки и «оттепели» в международной политике, положительные сдвиги в двусторонних отношениях в 1960-х и начале 1970-х не произвели особых преобразований в советской и коммунистической инаковости, неизменно присутствовавшей в качестве одного из элементов в консервативном дискурсе (см., например, речь премьер-министра Танаки на пленарной сессии в палате представителей 30 октября 1972 года – NDL). Понятно, что отсутствие прогресса на переговорах по территориальным претензиям и связанные с этим трения вокруг права на рыбную ловлю, а также официальные опасения, связанные с ростом экономической и военной мощи Японии, не могли не усилить подозрительность в отношении к Советскому Союзу. Однако до конца 1970-х Советскому Союзу и отношениям Японии с северным соседом в дискурсе консерваторов уделялось поразительно мало внимания, а ощущение советской и коммунистической инаковости определялось во внутреннем споре с прогрессистами относительно политической идентичности Японии. До какой степени японские прогрессисты воспринимались консерваторами в качестве Другого, можно проследить, например, по составленной Либерально-демократической партией политической стратегии на 1970-е годы, где отношениям Японии с Советским Союзом уделялось всего четыре страницы, тогда как преимуществам представительской демократии и необходимости военного альянса с США были посвящены три главы, содержащие скрытую критику социалистических понятий мирной революции и невооруженного нейтралитета (Jiyuminshuto Seimu Chosakai 1969). По существу, у консерваторов советская инаковость производилась и воспроизводилась главным образом в рамках конструкта мира, демократии и независимости для Японии, причем на контрасте с тем, как эти понятия определяли прогрессисты. И хотя десталинизация Советского Союза и последовавшие за этим реформы рассматривались как своего рода «нормализация» Советского государства (см., например: Wada 1966), структура консервативного дискурса о японской политике, экономике и, что самое важное, национальной безопасности определялась через одновременное противостояние «диктаторской» и «нереалистичной» идеологии японских левых и, как тогда говорилось, планам мировой революции, которые вынашивает мировой коммунизм (см., например: Jiminto anzenhosho chosakai 1966; Jiyuminshuto seimu chosakai 1969: 1–24). Производимая таким образом политическая идентичность Японии, в рамках которой членство Японии в западном лагере и американо-японский военный альянс увязывались с миром и демократией внутри страны, сохранила и зафиксировала политическую инаковость и чуждость Советского Союза и коммунистической идеологии. Поэтому нет ничего удивительного в том, что в консервативных публикациях начала 1980-х советское вторжение в Афганистан и такие инциденты, как сбитый в 1983 году корейский гражданский авиалайнер, рассматривались как дополнительные свидетельства агрессии, произвола и лживости Советского Союза и коммунизма в целом. Советское вторжение в Афганистан фигурировало в качестве доказательства притязаний СССР на мировое господство – как событие, открывающее истинное лицо этой страны и вызывающее серьезные опасения, что следующей ее жертвой может стать Япония и что советское нападение на Хоккайдо – лишь вопрос времени (см., например: Gekkan jiyuminshu 1980: 52–63). При этом этот дискурс продолжал развиваться в соответствии с уже установленными парадигмами и предъявлял эти события как доказательство незрелости, безответственности и абсолютной нереалистичности доктрины невооруженного нейтралитета, которую отстаивали социалисты. Таким образом, консерваторы воспроизводили идентичность мирной, свободной и демократической Японии в противовес левому