Сначала Геза собирался было на машине до самого дома ехать: там, мол, отец с шофером расплатится. Однако, чем ближе подъезжали они к деревне, тем ясней ему представлялось, что будет, когда он подкатит на машине к воротам. А особенно когда шофер деньги потребует, тридцать или сорок пенгё. Уж Геза-то отца знает: тут такое начнется, чего и свет не видывал. Ни он, ни шофер так просто не отделаются, это точно… Словом, чем меньше оставалось ехать до дому, тем страшней ему становилось. Добрались до соседней деревни, и Геза больше не выдержал. Здесь еще не поздно. Здесь еще можно что-то придумать, чтобы избежать беды. Ну, он и придумал: взял барышню за руку и вылезли они из машины. Мол, сейчас вернутся… И вот уж они где. Бредут по снежному полю километрах в пяти от дома.
Машина еще раз взвыла отчаянно, будто от боли, потом двинулась вперед, остановилась, поехала назад и скрылась между домами.
— Что теперь будет?.. Ты хоть ему сказал, куда мы едем-то?
— Еще чего. Я пока в своем уме. Пусть едет, куда хочет… — но все-таки жаль Гезе шофера. Он ведь тем кормится, что людей возит. А он, Геза? Раздавал деньги направо и налево, покуда были. Виноват он разве, что ничего больше не осталось? Вот, скажем, цыган одел с головы до ног — разве плохо это? Цыганам ведь даже нужнее было, чем шоферу. Будь его, Гезы, воля, он бы все деньги, какие в мире есть, бедным раздал. Никого бы не обделил.
Нет для него таких обвинений, от которых он не смог бы отбиться.
А что, собственно говоря, случилось? Ну, истратил он деньги, за корову вырученные. На цыган истратил, на вино, на гостиницу; сколько-то вот барышне просто в передник высыпал… Да ведь она все вернула. Даже, пожалуй, с излишком. Потому что они оба на ее деньги жили последние дни.
Конечно, братец его, этот чистюля, имеет право деньги тратить, ему разрешается. Как он их там тратит — не важно. Небось на его, Гезы, свадьбу никто не продавал корову. Для него пир на весь мир не устраивали. Вот он сам и взял свою часть из отцова богатства.
А если это отцу не нравится, пусть вычитает потом из его доли.
— Скажи откровенно, милый, твои родители не будут сердиться? — беспокоится девка, у которой и имени-то своего, пожалуй, нет, и жизни-то всего ничего, да и ту провела она в грязной, вонючей корчме да в затхлых гостиничных номерах.
— Полно. Я же сказал, что… в общем, иди, не бойся.
Темное пятно вырастает на краю поля: это их деревня. Чем ближе она, тем холодней им становится, неуютней.
— Знаешь, Геза, ну давай серьезно поговорим, пока еще не поздно. Если скажешь теперь, чтоб я обратно шла, пойду обратно. Подумай, что ты делаешь. Родители твои меня ругать, проклинать будут, родственники надо мной посмеются… Можно еще вернуться… давай я вернусь… — останавливается она на тропинке в потрепанном, тонком своем пальтишке среди ветреной зимней ночи — словно ледяная фигура, которая стоит здесь, стылая, давным-давно и лишь на один краткий миг ожила, специально чтобы пронять Гезу.