Он вроде и задремал, но попытка выложить его под бок спящей Ане закончилась тем, что руки Никиты обрели неожиданную цепкость и не ослабли до тех пор, пока Лена не показала, что не собирается его отпускать. Это была такая молчаливая двухсекундная схватка, окончанием которой стал тихий смех Лены. Оказавшись у Лены в кровати, он укрылся Лениной рукой, придерживая ее руку локтем, а для надежности сомкнул замок из пальцев на ее мизинце, безымянном и среднем, и только тогда глубоко вздохнул и замер, боясь нарушить любым движением полученное телесное спокойствие, которое пока означало для него спокойствие вообще.
Телевизор продолжал свою почти молчаливую работу и демонстрировал то серьезного, то смеющегося Градского, и Лена, как всегда при виде Градского, вспомнила, как папа однажды, укладывая ее спать, пел ей «В полях под снегом и дождем», а мама с легким осуждением заметила, что это их, только их песня, и в качестве итога Лениного любопытства, шуток родителей, Лениного детского непонимания была принесена в детский сад новость, что папа и мама придумали песню, которую записали на пластинку, и ее поет настоящий артист. Мама пела эту песню и потом, одна, Лене ее исполнение нравилось больше, чем оригинальное, было оно ниже, медленнее, такое и вправду как после дороги, которая привела первую строку под снег и дождь. Она вполголоса проверила, как у нее получится песня, помнит ли она ее всю, вроде бы и задремала, пока приценивалась к возникшей печали. Никита шепнул что-то, и Лена спросила: «Да, Никита?» «Еще про плащ», — попросил он и сонно дрогнул где-то на середине по второму разу пущенной песни.
«Бедная ты, бедная, — подумала Лена не словами, а невыразимым отчаянным чувством, от какого зажмурилась даже, — сломанная ты моя старая кукла, порванный ты плюшевый медведь, удивительно, что ты только меня ненавидела, а не вообще весь белый свет».
И совершенно просто оказалось оставить в доме и Никиту и Ольгу, когда она приехала на следующий день. Это было даже не просто, а естественно. Так же естественно было ежедневно возить Никиту навещать мать вместе с Ольгой и девочками, хотя и среди больных, и среди педсостава прозвучало и было услышано: «Или дура, или блаженная». Всегда в квартире и так хватало людей, тут их стало еще больше, а Лена аккумулировала на будущее это вечернее присутствие повсюду, куда не ткнись. Ей приятно было наблюдать возню Жени с Никитой, потому что мальчик, почуяв тестостерон, бессознательно полез в щенячье такое противостояние; возню Никиты и девочек, потому что они, не чуя исходившего от него тестостерона, почти и не осознавая, вели себя едва ли не по-матерински — в обоих случаях дома становилось одновременно дико и спокойно. Лена буквально балдела, когда, вроде бы и сидя рядом с Никитой, он знал о ее присутствии, но при этом все равно подглядывая за тем, как он смотрит, к примеру, мультфильм, сравнивала его с дочками, когда они были в его возрасте. Вера всегда смотрела фильмы очень экспрессивно, прыгая и сжав кулаки, если происходило что-то эмоциональное на экране, громко смеялась любой шутке и сразу же принималась ее пересказывать сидящим рядом. Анюта забивалась в угол дивана с ногами — ее или колотило от беззвучного смеха, такой виброрежим, или в полном молчании она принималась шмыгать носом и вытирать глаза. Никита напоминал кота, из тех, что уже назабавлялись какой-нибудь игрушкой, но все равно прибегают на ее шум, затаиваются и без конца водят головой с прижатыми ушами и увеличенными зрачками. Им троим: Марии, Никите, Лене стало легче, когда с лица Марии спал отек, и Никита мог относиться к матери без подозрения, сел к ней на койку и даже затесался между ее загипсованной рукой и туловищем, от чего она охнула, но тут же сказала, дескать, пустяки, ладно.