Петров шел попить - бездумно, но вот смутила его и разулыбила веселая фарфоровая выдумка, был в ней какой-то детский подход к гармонии, хотя, если подумать, желание бога - есть желание прижаться к маме.
Петров понимал, что сон этот не что иное, как рассказ Кочегара. Кочегар рассказал ему историю со всеми подробностями, с незначительными деталями, с цветом и запахами.
- Эх, Петров, Петров, - говорил он. - Когда я вижу какой-нибудь домик-пряник, мне вспоминается то фарфоровое счастье, такое хрупкое. Чего я только, Петров, не видел.
Вот Петров стоит перед тем фарфоровым домом, и думается ему, что рассказ Кочегара одно, а его сон - другое. Что его сон - его жизнь, а кто ее породил - в общем и целом не важно. И думается ему, что в его сне сейчас все случится иначе - явятся Каюков и Лисичкин, наделают шуму и иной покой обретет усталое от нетерпения сердце. Все будет не так. Все будет иначе и лучше.
Петров поправил автомат, приспособленный для стрельбы с ремня, поднялся на крыльцо неспешно и, нажав изогнутую кованую ручку с шаром-противовесом, потянул дверь на себя. Дверь пошла тяжело и бесшумно, выпуская на Петрова мыльный запах тревоги и ожидания беды.
В чистой прихожей у стрельчатого окна стоял горшок с бегонией, похожей на вислоухого пса.
В рассказе Кочегара бегония не цвела. У Петрова цветет - гроздь розовых мелких цветков на прозрачной ножке-стрелке.
Из прихожей в дом вели три двери и лестница. Одна из дверей, правая от входа, вела в цокольное помещение - жители во всех домах, по войне правильно, ютились в подвалах, побеленных и обставленных для ночлега.
Петров прошел в кухню. Из водопровода вода не текла, но кран был начищен. Все было вымыто, выскоблено. Но не было мужика в этом доме - в стене, у двери, ведущей во двор, торчал согнутый гвоздь. Забивали его неумело, гвоздь согнулся, его так и оставили, не знали, что делать, как его выпрямить, не вытаскивая и вытаскивать не желая, - нужен был этот гвоздь: веревку в кухне натягивали для просушивания пеленок в дождливые дни.
Петров услышал какие-то звуки в прихожей. Вышел туда. У дверей в подвал стоял немец-солдат в грязной шинели, с лицом веснушчатым, и плоским, и светлоглазым. Впалость шек, и щетина, и воспаленность век придавали ему вид помешанного. Губы у него дрожали. Руки дрожали. Он собирался с силами, чтобы постучать в дверь: раздумывал - может, и не стучать - так войти? Страшно было ему. Страшно не за себя. И, как понимал Петров, не надо было бы ему это делать, надо было идти войной, не сворачивая к дому своему, хоть ты и построил его, и огладил собственными руками. Но, видимо, путь отступления солдата проходил слишком близко, и не выдержала его печаль, отклонила компас его маршрута. Вот он откроет дверь. Вот увидит жену и детей. Может быть, отца с матерью. И заплачет.