Либеральный фашизм (Голдберг) - страница 39

Таким образом, оказываются развенчанными как славный миф левых, так и главное обвинение правых, состоящие в том, что Французская революция была источником рационализма. На самом деле это не так. Революция была романтическим духовным протестом, попыткой заменить христианского Бога якобинским. Обращения к разуму были плохо завуалированными призывами к новому персонифицированному богу революции. Робеспьер презирал атеизм и атеистов, считая и то и другое признаками морального разложения монархии, и верил в «Вечное Существо, которое оказывает значительное влияние на судьбы народов и которое... наблюдает за Французской революцией совершенно особым образом»[72]. Чтобы революция была успешной, Робеспьеру пришлось заставить народ признать этого бога, который говорил через него и Посредством общей воли.

Только таким образом Робеспьер мог реализовать мечту, которая позднее увлечет нацистов, коммунистов и прогрессивистов: создание «новых людей». «Я убежден, — провозглашал он, — в необходимости проведения полного обновления и, если так можно выразиться, в необходимости создания новых людей». (С этой целью он провел закон, предписывающий забирать детей у их родителей и обучать их в школах-интернатах.) Как писал Алексис Токвиль, революционным деятелям «была присуща фанатичная вера в свое призвание, которое они видели в трансформации социальной системы сверху донизу и перерождении всего человеческого рода». Позднее он признал, что Французская революция стала «религиозным возрождением» и идеологией, давшей начало такой «разновидности религии», которая, «подобно исламу с его апостолами, боевиками и мучениками, захватила весь мир»[73].

Фашизм остался в долгу перед Французской революцией и по ряду других причин. Робеспьер, как Сорель и его наследники, считал насилие средством, обеспечивающим верность масс идеалам революции: «Если источник народного правления в мирное время — это добродетель, то во время революции этими источниками одновременно становятся и добродетель, и террор: добродетель, без которой террор становится фатальным, и террор, без которого добродетель бессильна. Террор есть не что иное, как справедливость, быстрая, тяжелая, негибкая; поэтому она и есть проявление добродетели; это не столько особый принцип, сколько результат общего принципа демократии применительно к наиболее насущным потребностям нашей страны»[74].

«Впервые в истории, — пишет историк Мариса Линтон, — террор стал официальной политикой правительства, нацеленной на применение насилия для достижения некоторой более значимой политической цели». Ирония пропала даром для большевиков, самопровозглашенных наследников Великой французской революции, которые определили фашизм, а не свою собственную систему, как «откровенно террористическую диктатуру»