Чтобы начать говорить с Опенком, надо как будто вбежать по лесенке своего настроения на самую высокую приступочку и только тогда можно попасть с ним в один тон. Из-за этого самого Опенка Груздев и заметил в первый раз, что живет как-то не так. Ну в самом деле, если бы все было в его жизни хорошо, то с какой бы такой стати ему каждый раз взбираться по той самой лесенке на самую верхотуру — ведь если бы все нормально было, то он и так сидел бы там наверху и никогда бы оттуда не спускался.
Груздев и радовался — Опенок тонизировал его, но и печалился тоже — ну как же, тот напоминал ему, что живет Груздев с приспущенным флагом и что надо жить иначе. Как именно — он не знал. Но опенковский сигнал о неблагополучии держал в уме.
Сколько раз зарекался Груздев: «Позвонит — не полезу». Но каждый раз, как только в трубке раздавался знакомый голос Опенка, забывал о своем себе обещании и… лез. Хотелось причаститься к той казавшейся ему столь желанной жизни, которой совсем еще недавно жил и он сам, которую хорошо еще помнил и, что самое страшное, которую считал еще не закончившейся, продолжавшейся. О, если бы не этот Опенок с его бодрым голосом. Это он поставил точку на том, с чем так не хотелось прощаться Груздеву и что он держал под сердцем как самое для себя дорогое. Держал — так ему казалось, — а пришел Опенок, и Груздев узнал, что рядом с его сердцем давно пусто, что нет там ничего. Куда все девалось, когда?
Он не стал искать ответа на все эти вопросы — да и зачем. Опенок все одно врать бы не стал — какой ему резон, — а указал в темный угол груздевской души, и все.
Говорил он с Опенком, а у самого на душе кошки скребли, потому что голосом тем, опенковским, говорила с ним прошлая его жизнь, и он должен был напрягаться, подхлестывать себя, подстегивать.
Но вот раздавался голос Опенка, и Груздев вскакивал как ужаленный, откуда-то появлялась легкость в теле, желание игривых и непринужденных движений. И, разговаривая с ним, Груздев пританцовывал на месте, обычно тяжелый его взгляд расходился и оживал.