Божий мир (Донских) - страница 194

Не знаю, может быть, дедушка видел, а может быть, и нет. Он молчал. Он был мудрый человек, поэтому, наверное, и молчал. Мудрецу не к лицу говорить обо всём, что он видел и знает, – правда ведь?

Мы приметили вдалеке дым. Оказалось – свалка; на неё свозили мусор из близлежащих селений. Полыхали бумага и древесина, чадила резина, тлились сырые опилки; разило гарью и смрадом. Сажный и сивый дым широко забивал темью блистающее лазоревое небо, крался к высоко созревшему золотому яблоку – к солнцу. Дым, вообразилось мне, воздвигал стену-навал между нами и этим чистым, обильным близким урожаем полем, за которым угадывался лес, а дальше – Ангара, просторы таёжья. А за ними – ещё какие-то дали, неведомые земли с городами, с людьми, с незнакомой мне ещё жизнью. И вот дым – как препятствие, как преграда на моём пути в ту прекрасную – а разве жизни моей быть иной?! – жизнь.

Как мне было грустно, досадно… нет, надо быть точнее – обидно, да, да, именно обидно, что мы увидели в нашем прекрасном чистом поле свалку! Да, правильно: будто кто-то обидел меня, оскорбил, злопыхательски надсмеялся надо мной и дедушкой.

Мне показалось, что он хотел что-то сказать, однако – только лишь поводил языком по нестриженому, жёстко завернувшемуся седому усу. Сомкнул губы и, закинув руки за спину, а пальцы друг с другом сдавив, молчком продолжил шагать.

Сначала мы шли быстро, даже ускоряясь, а минутами едва не бежали. Когда же дым пропал за бугром, усмирили ход. Хотя дыма уже не было видно, но я чувствовал себя скверно.

Солнце уже прижигало. Трава прилегла, суслики не показывались, затаившись в норках. Калило пятки. Мы присели на бревно передохнуть. Дедушка сказал, смахивая ладонью с молодо разрумяненного лица влагу:

– Славно здесь… вдали от свалки.

– Ага.

Мы слушали прилетевший из соснового леса ветер. Он катил по тропе комки сухой травы, вскидывал ввысь бабочек, невидимой гребёнкой расчёсывал зелёные локоны полей. Почему-то ни о чём не хотелось думать и говорить, а просто сидеть и смотреть вдаль, на то, как наша тропа, войдя в лес, пропадала в нём, видимо, прячась от зноя между могучих сосен. В сердце потихоньку, наверное, с противлением самого же сердца, установился грустный покой.

Незаметно ко мне пришло новое, раньше не посещавшее меня чувство. Оно, помнится, было возвышенным, волнительным, таким, быть может, какое охватывает человека, когда он взберётся куда-то очень высоко и глянет вниз: ведь можно сорваться и убиться, а можно наслаждаться этой высотой, своей гордостью, что вот, мол, я выше всех взобрался и столь много и до того далеко теперь вижу. Но тем не менее – в чём же была суть того моего чувства? Наверное, так следует сказать: это было чувство понимания всего того, что я видел и слышал: и тропы, и неба, и леса, и солнца, и дедушки, и ветра, и самого себя – всего-всего, понимание, как чего-то своего родного донельзя, как чего-то своего глубинно внутреннего, интимного, оберегаемого от чуждого глаза и случайного влияния.